Наталья Никишина - Женское счастье (сборник)
И Татьяна ушла в религию. Вернулась к своим, в родной город, редактировала православную газету и личной жизни не имела. Здесь, на родине Татьяны, и свела их с Манечкой судьба после пятнадцати лет разлуки. Манечка раз в кои-то веки что-то от мужчины получила. Миллионер-перестроечник, окрыленный деньгами, в которые, казалось, превращался воздух страны, быстро променял Маню на какую-то юную танцовщицу с увесистой грудью и маленькой мускулистой попкой. Но с барского плеча бросил Манечке квартирку — первое ее собственное жилье. Потом он все, конечно, потерял. Года три ходил к Манечке обедать и занимал денег без отдачи. И все рассказывал, как он носил пол-лимона баксов в пакете. Манечка вежливо слушала и денег давала: боялась, что гостинку — по справедливости — придется отдать назад. Но экс-миллионер подался куда-то в Америку, и жилье осталось Мане. Она прилепилась к дамским журналам: писать всякую нежную лабуду. Об этом и завела речь Татьяна. Ей покоя не давало неприличное Манино занятие.
— Все хрень свою пишешь?
— Пишу, Танька, пишу. Платят — и пишу.
— И как ты можешь эту дрянь кропать?
— Ну почему дрянь? Я стильно излагаю.
— Да. Стиля у тебя хоть отбавляй. — Татьяна с сомнением оглядела Маню, одетую сплошь в производство милой Туретчины.
— А чего? Главное — добавлять везде «культовый» и «харизматический». И еще употреблять грубые слова… И пиши про что хочешь… Хоть про чайник, хоть про роман… Культовая вещица наших бабушек, с явной харизмой и убойным обаянием…
— Ну, ты вообще… — восхитилась Татьяна.
Обычно разговоры Манечки и Татьяны легко сворачивали на их общее прошлое. С годами совместные воспоминания стали нешуточной радостью. Они разглядывали свою молодость и так, и сяк. Разгадывали допотопные ребусы: кто кому тогда нравился и что означало чье-то двадцатилетней давности молчание… Обсуждали какие-то вести о сокурсниках, долетавшие до них. Прикидывали, что стало с Луисами. Татьяна, воспринимавшая жизнь как высокую трагедию, предполагала, что оба погибли в братской резне. А Маня, глядевшая на мир веселее, считала, что друзья женились на француженках и живут в Париже… Но на сей раз просторная беседа не задалась. Маня бросала косые взгляды все еще фиалковых глаз, и Татьяна не выдержала.
— Колись, Манечка!
— Да что ты, Таня… У меня все по-старому!
— Ты врешь. Я же вижу, опять охмуряешь какого-то несчастного!
— Да ну… — застыдилась Маня, — он, Танечка, не для меня… такой красивый… молодой…
— Вот! — Татьяна обличающе подняла перст. — Опять!
— Да что опять? Ну, понравился мне кто-то…
— Милая моя, ты помнишь, сколько нам лет?
Маня начала злиться.
— Таня! Мы что, древние совсем?
— Мы, Манечка, давно не юные. Ты знаешь, на какое амплуа мы бы в театре сгодились в былые времена?
— Ну?
— Мы бы играли, Маня, благородных матерей и комических старух! — торжественно провозгласила Татьяна.
Маня примолкла. Подруга была права. Но признавать эту правоту Манечке не хотелось. Она не тех слов ждала от подруги. И, посидев для приличия, засобиралась.
Она шла сквозь вечернюю толпу, неся свои одинокие мысли. Но можно было не смотреть на чужое веселье. А глядеть выше. Сумерки спустились рано. Восток уже потемнел, а на западе все горела прозрачно-зеленая полоса. И, глядя на это небо, Маня испытала чувство, которое знала давным-давно. Чувство безымянное, но от этого не менее пронзительное. Везли ее когда-то в санках, и она лежала в них кулем, укутанная в одеяло и обездвиженная… А прямо над ее запрокинутым лицом начиналось небо, огромное, лиловое. А поверх бежали дымные тучки. Дымы из печных труб шли ввысь прямые, негнущиеся. И над зеленой полосой одна звездочка горела ясно. Вот тогда она и ощутила это. Одиночество? Свободу? Отстраненность? Слова нет. Не придумали.
Маня шла к метро, и в голове у нее звучали Татьянины слова. Та, провожая ее, держала дверь приоткрытой (на площадке было темно) и все говорила что-то, говорила…
— Ты подумай… Помнишь, в школе учили: «ан зима катит в глаза…»? Так что смирись, смирись…
«Да, необходимо принять все со смирением. Да, я буду тихой. Да, я буду порядочной. Я изменюсь», — строго обещала себе и темнеющему небу Манечка. Но, когда она вошла в квартиру, телефон уже восторженно звонил. И, забыв в минуту все обещанное, она горячо и поспешно заговорила в трубку:
— Да. Очень рада! Да. Можно сегодня. Приходи. Да. Диктую… — И кинулась в ванную. Под душем пела что-то идиотское и бодрое. А когда села перед зеркалом краситься, сникла, расклеилась.
Признаки старения Маня обнаруживала с ужасом. Столбенела перед зеркалом. Рыдала иногда. И хотя красивой никогда не была, все же ей казалось, что отбирают у нее нечто, без чего и жить-то не стоит. Вот и сейчас. Пытаясь выглядеть моложе, она горестно провела по морщинкам возле глаз, по складкам, идущим от носа к губам. И обреченно решила, что краситься не будет. Зачесала пепельные волосы в тугой узел. Надела простое черное платье. Последние годы она старалась черное не носить, выбирала что-то голубое, бежевое. А в молодости, наоборот, носила только черное, как и все в ее кругу. Почему-то девочки тогда одевались в черные свитера с джинсами или с прямыми темными юбками. Маня и не помнила хоть кого-то из подруг в красном или зеленом платье. Может, потому что в магазинах красивых платьев не продавали. А по блату доставать было не у кого — не тот контингент.
Это черное платье Маня купила в бутике. Ей нравилось повторять такие словечки: «бутик», «прет-а-порте», «перфоманс»… Птичий щебет, ласковый жаргон модных журналов… А вот делать покупки в дорогих магазинчиках она стеснялась. Хотя теперь, когда жила одна, могла иногда такое себе позволить. Почему-то стеснение не мучило ее, когда она брала интервью у политического деятеля или известнейшего театрального актера, перед которым благоговела с юности. А вот в этих бутиках Маня чувствовала себя неловко: хватала первое попавшееся, совершенно ей не шедшее. Продавщицы там, что ли, были такие… На их лицах читалось: «И что таким теткам сюда ходить?» Или яркое нарядное освещение подчеркивало ее, Манино, несоответствие этому месту? А в тот раз покупать платье ее повела девочка из редакции. Надвигалась презентация журнала, и нужно было прийти в чем-нибудь приличном. С девочкой все оказалось куда проще: она командовала продавщицами, словно юный генерал солидными полковниками. Маня перемерила два десятка нарядов и выбрала это — простое, элегантное.
На презентации она потом ругала себя за дурацкую трату. Кругом, как обычно, слонялись с тарелками на весу коллеги и всякие рекламные менеджеры среднего звена. И возвышалась над всеми, словно пальмовая роща в пустыне, группа юных моделек. Ну кому было хоть какое-то дело до Манечкиного платья и ее самой? А теперь она порадовалась, что оно есть: в нем она выглядит молодо… В последний момент перед приходом Георгия Маня не выдержала и накрасила ресницы.
Сидели с ним в кухне. Потом в комнате на диване. В Маниной квартирке горел тихий, приглушенный свет. Она любила такой. На стенах висели Дашкины детские рисунки и картинки знакомых художников. Жилье чем-то неуловимым напоминало бумажную коробочку: уютно, чистенько и как-то ненадежно. Георгий попросил ее спеть. Маня не ломалась. Пела все подряд: полудетское еще и московское, серьезное. Спела про воздух: «Совсем немного воздуха осталось. Чуть-чуть. Для жизни, для дыханья эта малость. Не для причуд». Когда-то она думала, что эта песенка про свободу. Свободу, которой так не хватало ей и ее друзьям. Про тот ее воздух, что они сами себе могли надышать в тесных кухнях. А теперь услышала вдруг: про другое старая песенка. Про то, что уходит. Про то, что, может, сейчас это и есть ее последняя свобода. Остаток, глоток на дне. И Манечка замолчала. И тишина настала такая, словно остались они одни во всем мире за снегами, за лесами.
Манечку никогда не занимала простая механика совокупления. Она не возбуждалась от вида сплетенных тел, рук и ног на картинках и экране. По ее мнению, все это отличалось от того, что происходило лично с ней, — так мертвое отличается от живого: все то же самое, но ничего уже нет.
Тайны поз и каких-то приемов казались смехотворными. В сущности, отверстие только одно, и, как ни вертись, по-настоящему к нему подходит единственный ключ. Но все, что касалось жизни тела: языком, губами, пальцами, — не было для нее ни постыдным, ни смешным. Потому что окутывала эту жизнь тела тайна посложнее, чем акробатические этюды двух или более сопящих человечков. Тайна, которую она всякий раз постигала и, постигнув, забывала. Забывала вместе с возлюбленным. То есть она помнила умом и даже как-то любила сердцем их всех. Но без телесного отпечатка. Словно к каждому из них Манечка приходила без опыта телесной жизни. Боясь, цепенея, не поднимая рук. Ознобом покрытая, будто купальщица у воды, и делающая робкие шаги. А потом вода подхватывала ее, и она плыла.