Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел
Она ненасытно радовалась ему, обкармливала его кислым и сладким, в перерывах между непрестанными хлопотами валила его на диван Ганта и крепко держала, шлепая большой ладонью по дергающимся щекам. Иногда, доведенная до исступления каким-нибудь капризом своих нервов, она злобно набрасывалась на него, полная ненависти к его смуглому задумчивому лицу, к его пухлой выпяченной губе, к его полному растворению в мечтах. Как Люк и Гант, она постоянно искала занятия для своего беспокойного деятельного жизнелюбия; она приходила в ярость, если замечала, что другие погружаются в себя, и по временам она ненавидела его, когда ее собственные струны перенапрягались и она видела его темное лицо, поглощенное книгой или каким-то видением. Она вырывала книгу из его рук, шлепала его и язвила жестоко и беспощадно. Она выпячивала губу, нелепо вертела головой, сгибая шею, изображала на лице тупую идиотичность и изливала на него страшный поток ядовитых слов.
— Ах ты, уродец, шляешься тут, как помешанный. Ты вылитый маленький Пентленд—смешной уродец, вот ты кто. Над тобой все смеются. Ты что, этого не знаешь? Не знаешь? Мы тебя будем теперь одевать девочкой. И ходи так. В тебе нет ни капли гантовской крови — папа прямо так и сказал. Ты вылитый Грили; ты помешанный. Пентлендовское полоумие так из тебя и лезет.
Иногда ее жаркая первозданная ярость была так велика, что она валила его на пол и топтала ногами.
Мучительной была не столько физическая боль, сколько ядовитая ненависть, лившаяся с ее языка, дьявольское уменье находить самые ранящие слова. Он терял рассудок от ужаса, когда из Эльфландии его внезапно швыряли в ад, он вопил как безумный, когда его щедрый ангел мгновенно превращался в змееволосую фурию, он утрачивал всю свою высокую веру в любовь и доброту. Он кидался на стену, как взбесившийся козленок, бился об нее головой, неистово визжа, отчаянно желая, чтобы его стиснутое, переполненное сердце разорвалось, чтобы что-то в нем сломалось, чтобы ценой крови он мог вырваться из душной тюрьмы своей жизни.
Это удовлетворяло ее, именно этого в глубине души она и хотела — в своем свирепом нападении на него она обретала очищающее успокоение и теперь могла до конца опустошить себя в бешеном порыве нежности. Она схватывала его, как он ни кричал и ни вырывался, прижимала к груди длинными руками, покрывала поцелуями его багровые щеки, безумно вытаращенные глаза, успокаивала самой искренней лестью, обращаясь к нему в третьем лице:
— Да неужто он подумал, что я серьезно? Неужто он не понял, что я просто шучу? Ух ты, он силен, как молодой бычок, верно? Настоящий маленький великан, пот он какой. Ух, до чего же он разозлился, верно? V него глаза вот-вот вылезут на лоб. Я уж думала, что он проломит дыру в стене. Да, мэм. Право, да, детка. Это хороший суп,— пускала она в ход свой талант имитации, чтобы рассмешить его. II он против воли смеялся между двумя рыданиями, и эта агония нежности и примирения былa даже мучительнее, чем пытка насмешками.
Потом, когда он успокаивался, она посылала его в лавку за маринадом, пирожками, холодным лимонадом в бутылках; он уходил с красными глазами, с грязными полосками слез на щеках, по дороге отчаянно пытаясь попять, почему это произошло, резко вздергивая ногу и конвульсивно вывертывая шею, потому что все в нем горело от стыда.
В Хелен жила беспокойная ненависть к скуке, к респектабелыюсти. И все же в душе она была чрезвычайно благопристойным существом, несмотря на свои вульгарные выходки (которые были лишь проявлением ее неуемной энергии), очень наивным, детски невинным существом, не разбирающимся даже в безыскусственной греховности маленькой общины. У нее было несколько поклонников, принадлежавших к типу молодых провинциалов, ничем не примечательных и пьющих: один, местный уроженец, худой краснолицый алкоголик, городской землемер, который обожал ее; другой — дюжий румяный блондин из угольного района Теннесси; третий — молодой человек из Южной Каролины, земляк жениха ее старшей сестры.
Эти молодые люди — Хью Паркер, Джим Фелпс и Джо Каткарт — были ей простодушно преданы; им нравилась ее неутомимая властная энергия, ее бойкий язык, ее искренняя и глубокая доброта. Она играла и пела для них — посвящала всю свою энергию тому, чтобы развлечь их. Они приносили ей коробки конфет, маленькие подарки, ревниво огрызались друг на друга, но были единодушны в утверждении, что она — «замечательная девушка».
А кроме того, Джим Фелпс и Хью Паркер, по ее настоянию, приносили ей виски: она пристрастилась к небольшим порциям спиртного из-за той зарядки, которую ее охваченное лихорадкой тело получало от алкоголя,— маленькой рюмки было достаточно, чтобы наэлектризовать ее кровь; эти два-три глотка освежали ее, придавали ей энергии, дарили ей кратковременную буйную жизнерадостность. И хотя она никогда не пила много за один присест и в ней нельзя было заметить никаких признаков опьянения, кроме прилива жизнерадостности и веселья, она то и дело поклевывала виски.
— Я пью всегда, когда могу,— говорила она. Ей неизменно нравились молодые прожигательницы жизни. Ей нравилась лихорадочная погоня за удовольствиями, составлявшая смысл их существования, нравилось ощущение опасности, их юмор и щедрость. Ее магнетически влекли замужние распутницы, которые летом весело ускользали в Алтамонт от воскресной дисциплины южных городков и от субботней похоти осоловелых мужей. Ей правились люди, которые, как она выражалась, «не прочь были иногда немножко выпить».
Ей нравилась Мэри Томас, высокая хорошенькая проститутка, которая приехала из Кентукки,— она работала маникюрщицей в одной из алтамонтских гостиниц.
— Есть две вещи, которые я хотела бы посмотреть,— говорила Мэри.— Петушиный… сами понимаете что, и куриную… как ее там.
Она постоянно громко и настойчиво смеялась. Она снимала маленькую комнату с верандой-спальней на втором этаже. Юджин как-то раз принес ей папиросы — она стояла перед окном в легкой нижней юбке, широко расставив длинные чувственные ноги, которые были хорошо видны против света.
Хелен брала поносить ее платья, шляпы и шелковые чулки. Иногда они пили вместе. И она с добродушной сентиментальностью защищала Мэри:
— Ну, она не лицемерка. Уж это, во всяком случае, верно. Ей все равно, кто об этом знает.
Или:
— Она ничуть не хуже многих ваших чинных тихонь, только они умеют прятать концы в воду. А она ничего не скрывает.
Или же, раздраженная невысказанным осуждением ее дружбы с этой девушкой, она говорила сердито:
— А что вы о ней знаете? Говорите о людях осторожнее. Не то когда-нибудь наживете себе неприятности.