Виктория Платова - Stalingrad, станция метро
— Я не знаю…
— Чего не знаешь?
— Он как-то говорил мне… Если что случится — он не хотел, чтобы его хоронили на кладбище.
— А где еще?
— Он хотел, чтобы его кремировали. И чтобы я поехала в Германию, в Кельнский собор. Поднялась бы наверх и развеяла его прах над городом. Так он хотел. Да.
Праматерь крякает и опрокидывает в себя вторую стопку:
— Да, Карл Эдуардович… Видно, был ты большой выдумщик, большой затейник. Германия, Кельнский собор… А поближе ничего не нашлось?
— Ты не понимаешь… Карлуша немец, он родился в Кельне. А потом его увезли оттуда, насильно. Он всю жизнь хотел вернуться.
— Что же не вернулся?
— Не знаю… Так получилось.
— А он что, как-то особенно оговорил, что хочет отправиться на родину в таком… ты уж меня прости, виде? Выразил свою волю? Изложил ее в завещании?
— Не знаю… — Елизавета пожимает плечами. — Это был обыкновенный разговор, когда он сказал про Кельн. А завещание… По-моему, не было никакого завещания.
— Ну что за люди?! Сидят и ждут, когда петух жареный в жопу клюнет! Теперь поди узнай, как у него в голове шестеренки работали насчет такого деликатного вопроса. А вообще, завещание — вещь необходимая, ты учти это на будущее. А то налетят двоюродные братья, троюродные сестры, внебрачные дети объявятся, жены бывшие…
— У Карлуши не было внебрачных детей! Только я.
Видно, что Праматери до смерти хочется оседлать свой любимый ненормативный асфальтоукладчик и закатать в асфальт всех — Карлушу, Елизавету, несуществующих жен и детей Гейнзе, а заодно нотариусов, фирменные бланки, подписи и печати. Но она сдерживается, быстренько туша едва не разгоревшийся пожар желания водкой, — и Елизавета несказанно благодарна ей за это.
— …Конечно, не было, это я так. По привычке дурной. Когда одинокий старик Богу душу отдает, оказывается — совсем он и не был одинок, родственнички прямо из воздуха материализуются. Бывает, тело не остыло, а гиены эти уже тут как тут, грызутся из-за имущества. Машутся, аж шерсть летит, только успевай трупы оттаскивать. Эх, людишки-людишки… Слышь, Элизабэтиха, я все спросить забываю… Мать-то твоя где?
В телевизоре. На Майами. На тайском массаже ступней. На вручении премий MTV.
— А ее давно нет.
— Умерла?
У Женщины-Цунами фальшивые мертвые зубы. И такая же мертвая улыбка. И мертвая искусственная кожа вокруг глаз.
— Давно. Она умерла давно. Я ее не помню.
— Ну и хорошо, что не помнишь. И слава богу. А больше никого нет?
— Есть. Ты.
Праматерь принимается хохотать, как обычно, обнажая тусклые золотые коронки и хлопая себя по ляжкам:
— Ты меня поймала!
— И не собиралась.
— Только учти: слезы-то я тебе вытру, а сопли… ты уж как-нибудь сама.
— Хорошо.
— И еще… Это, конечно, ваше с Карлушей дело, и тут я права голоса не имею. Но послушай меня, голубка. Кладбища мертвым не нужны. Кладбища нужны живым. Чтобы ты, дочь своего отца, Карла Эдуардовича, могла в любое время прийти к нему. Посидеть, поговорить. Это важно. А если ты прах развеешь — куда приезжать, с кем разговаривать?
— Он хотел вернуться туда.
— А я так думаю, что больше всего он хотел остаться с тобой. Разве нет?
— Да, — вынуждена признать Елизавета.
— Вот видишь! Но если ты здесь, как он может быть там? Подумай хорошенько.
— Я уже подумала.
— Воля твоя. В крематории у меня тоже есть хороший знакомый. Сделаем по высшему разряду, обещаю.
Слова Праматери смутили Елизавету.
Несмотря на преклонный возраст, Карлуша был слишком беспечен, чтобы разговаривать с дочерью о сугубо материальных аспектах смерти. Если не считать того, не очень-то серьезного разговора среди зимы, когда впервые всплыла смотровая площадка Кельнского собора, никаких особых пожеланий не было. Сейчас самое время задать Карлуше вопрос: так чего же ты хотел на самом деле — вернуться или остаться?
Вот только никто на него не ответит.
Праматерь пьет водку почище Карлуши. И при этом не пьянеет. И при этом становится еще прекраснее. Как будто ее восхитительная голова отделилась от огромного и сумрачного черноземного тела и теперь порхает вокруг Елизаветы. А лучше сказать — восходит над Елизаветой подобно солнцу. И это солнце освещает самые значительные и самые ничтожные эпизоды из Карлушиной жизни — Елизавета сама выкатила их на тарелочке, где только что лежали сыр и колбаса. Праматерь пристально следит за тем, чтобы истории о Карлуше были веселыми, а они и вправду веселы: Бельмондо-комик дает массу поводов для смеха, хотя до машины без тормозов и падения в реку дело так и не дошло. Под чутким и ненавязчивым руководством Праматери Елизавета вспоминает даже то, что казалось давно забытым, хохот не умолкает ни на минуту.
— Ай да Карл Эдуардович! — Праматерь вытирает выступившие на глазах слезы. — Ну и корки он отмачивал! Кино и немцы!
— Карлуша — он такой.
— Не скучно тебе с ним было.
— Ни секундочки.
— Хорошо посидели, да? Вспомнили опять же…
Вспомнили.
Елизавета забыла, забылась, а теперь снова вспомнила: Карлуша умер, и она осталась совсем одна. Она утыкается головой в колени Праматери и горько-горько плачет.
— Вот что, Элизабэтиха… Одной тебе оставаться не стоит. Собирайся, сегодня переночуешь у меня…
…Никогда раньше Елизавета не была в гостях у Праматери.
А она, оказывается, жила не так уж далеко, минутах в пятнадцати ходьбы, на Чкаловском проспекте. Не в том месте, конечно, где Чкаловский картинно-туристически упирается в речку Карповку и монастырь в византийском стиле (именно туда толстая жаба собиралась направить свои стопы в случае грандиозного жизненного облома). Место жительства Праматери попроще, посермяжнее — далеко от воды и близко к трамвайным путям.
— Ну вот, пришли, — сказала Праматерь, заворачивая прямо с проспекта в небольшую арку.
Именно арку, потому что назвать ее как-то по-другому (например, подворотней) не поворачивался язык. Подходил также вариант «врата», но ворот как раз и не было. А была совершенно невиданная светлая брусчатка, какой обычно выложены мостовые в недосягаемых и почти не существующих приморских городах. И такие же светлые стены. Если бы Елизавета увидела на этих стенах фрески на библейские сюжеты — она бы нисколько не удивилась. Удивительным было другое: как этому великолепию удается существовать в окружении городской, погодной и человеческой слякоти, ни капли не портясь. В конце арочного проема виднелся обыкновенный питерский «второй двор», позади остался обыкновенный питерский проспект, а здесь, под аркой, царило ощущение совсем иной реальности.