Дарья Вернер - Межсезонье
Понимаешь, что давно перестал воспринимать Москву и ту Россию, в которую приезжаешь ежегодно, как картинку – из детства ли, юности ли. Осталось что-то инстинктивное, ощущаемое только клавишами позвоночника. Поэтому глаз не цепляет архитектурные новшества – иногда донельзя уродливые. Воспринимаешь родное теперь кожей, впитываешь губкой, запасая на зиму, как странный зверь. Свободу московских просторов – размах проспектов, щедрое пространство до соседних домов. Разлетающиеся из-под ног дали – так, что хочется, стоя на лоджии девятого этажа, раскинуть руки и полететь. Дикость и буйство подмосковных полей – не подстриженных, не выхолощенных, не оцифрованных бухгалтерской ведомостью прибыли до цента.
Понимаешь внезапно – около венского парламента, лицом к Бургтеатру и ратуше – Франца-Иосифа, и зачем он изничтожил целые уютные венские кварталы. Ради воздуха, чтоб было чем дышать, чтоб низкоэтажные дома не ложились на голову тяжким грузом – потому что воздух тут донельзя плотен, и Вена свернулась клубком в углублении между взгорьями и Венским лесом, забыв о просторах. Императору хотелось просторов – как мне сейчас.
В Москве – другая свобода, измеряемая другой мерой. Ее нельзя равнять с общепринятым, а можно только ощущать позвонками, кожей, разветвлениями нервов – или нет. Если тело к ней глухо, ее не объяснишь никакими словами.
Даже нищие – даже они другие. Вот это нищенка с Бережковской набережной. Почти достопримечательность. Она сидит, соорудив из ватных одеял юрту, прислонившись к перилам. За спиной ее – Москва-река, а она, в ватнике, читает газеты. Такая же живет в Вене, на Южном вокзале. Тех же лет – хотя, попадая за определенную черту, наверное, лишаешься возраста. У венки нет насиженного места, ее гоняют полицейские, поэтому весь свой скарб – старые чемоданы, пластиковые пакеты, набитые тряпьем и газетами, – она таскает за собой на старой колченогой тележке, угнанной когда-то в супермаркете.
Одинаковая нищета с грязными ватными одеялами, щерящимися из рваного нутра серыми клоками ваты. Разница только в отношении. В Австрии живут индивидуалисты. А я родилась в стране коллективистов. И нищенка на Бережковской набережной такой же коллективист, как и я. Та, что, сгорбившись, ковыляет по Южному вокзалу Вены, – индивидуалист с чужим для меня менталитетом.
Мне спится теперь в ячейке кирпичного дома спокойно – без тайной тревоги, без ожидания личного конца света, когда брызнут кирпичи с кусочками тебя в разные стороны. И мир излучают бесчисленные девушки в торговом центре, они сидят в аккуратном ряду – руки вытянуты терпеливо вперед, к маникюрше. Мир! – говорят свежепокрашенные железные качели и полная песочница во дворе. А вдруг посреди сухофруктов на шумном рынке кольнет неприятно предчувствием. Предчувствием войны, которая только затаилась, но не ушла. Затаилась в узких проходах между железными палатками рынка, под сиденьями троллейбусов и в пакетах, забытых кем-то в метро. Войны, которая и существует-то, наверное, только в больной моей голове.
Иногда – между бодрствованием и засыпанием – казалось, что ты слышишь какой-то звук. Постоянный, навязчивый, он оказывался вездесущим, и ты удивлялся тому, как ловко ты научился не слышать его наяву, а только ощущать кожей, принимая за недомогание.
Дробный, чуть слышимый барабанный бой, отдающийся в пятки, знак бивуаков и перегруппировок войск – знак Межсезонья. Так мне казалось.
Иногда этот барабанный бой становился слышнее, явственнее. И тогда приходили очередные повестки в суд – на дело об опеке, которое по пятому кругу гонял Герхард.
Или вдруг появлялись в нашей жизни странные люди.
Сначала Жора и Жанна написали пространное и неграмотное письмо с просьбой встретиться. «Какие-то дураки – только время терять, – сказала мама, – некогда мне с каждым бездельником встречаться».
А я от любопытства пошла.
– Мы ваши конкуренты, – сказал Жора и моргнул одним только глазом. Вслед за ним моргнула Жанна. Она была похожа на растолстевшую до невероятных размеров стрекозу: тяжелые, набрякшие веки, засаленное пузо, толстые, как у торговки с рынка, пальцы.
Жора казался меньше и ниже нее – этаким поседевшим и облысевшим козликом; козлик и стрекоза, но видно было, что хозяин тут все-таки он, и что при случае он Жанну поколачивает: когда он размахивал руками, она испуганно вжимала голову в плечи, и толстая шея ее собиралась складками-гармошками.
– Мы сделали в Интернете форум для русских.
– Ну отлично, – осторожно сказала я, наблюдая, как Жаннины пальцы, словно распухшие изнутри раздувшиеся шарики, путешествовали по столу: от сигаретной пачки к зажигалке, от хрустальной пепельницы к чашке с кофе.
Форум – это хорошо. Когда мы только-только приехали в Австрию, тут ничего не было для русских. Пусть будет и форум, и еще пять газет. Отлично.
– Мы вас скоро потесним, – с вызовом заявила она. – Сделаем все еще лучше, чем у вас, – газету и вообще все.
За спиной заиграл рояль; вечер перевалил за ту черту, когда в хорошем кафе Старого города трудно найти приличный столик.
– А давайте делиться, – алчно поблескивая выцветшими голубыми глазами, сказал Жора. – Вы нас будете финансировать, а мы вам форум наш продадим и поддержим его в порядке. Баш на баш – а? Или вам денег жалко?
«Zahlen, bitte!»[12] – Официант кивнул и заскользил прочь, просто по-королевски приняв просьбу к сведению.
– «Венский бюллетень»-то финансирует КГБ, а вас кто? Колитесь, – предложил Жора.
– Никто, – сказала я, застегивая пуговицы пальто. Хотелось на свежий воздух.
– Не хотите, значит, говорить, – подытожила Жанна, давя пальцами-сосисками бычок в хрустальной пепельнице с надписью «Европа», – ну мы и сами узнаем.
Спустя год Галя расскажет про женщину, которая берет с земляков деньги, привозит их в Вену, селит нелегально в полузаброшенных домах, а потом сдает полиции, чтобы не выполнять обещанного, – и в ней мы узнаем Жанну…
Барабанная дробь прорывалась неожиданно – там, где ее и услышать-то было невозможно.
Как-то сестра встречалась с очередным ухажером из Интернета, а мы с мамой и Соней ушли на почту. Домой я вернулась через полчаса – надо было обзванивать клиентов, а мама и Соня завернули на детскую площадку.
Когда ты наступаешь в невидимый, но ощутимый след того, кто только-только ушел отсюда, кажется, что вдруг выпадаешь на мгновение из жизни – в безвременье.
Поэтому себя видишь, как в замедленной съемке. Вот ты вставляешь ключ, и замок – целый, с мясом – остается у тебя в руках. Ты входишь как сомнамбула, полусонно – тело делает все по-своему и голове неподвластно – хотя и думаешь уже «нас обокрали». Кажется, воры еще здесь; ты чувствуешь их запах, еще не успокоился ветер за их спинами, и ты идешь-идешь, как во сне. Как по бранному полю, где безжизненными телами лежат твои книги, одежда, детские игрушки, одеяла и простыни с развороченных, оскверненных постелей, бумаги из вспоротых животов шкафов, бумажные внутренности, диски с материалами для газеты из изнасилованного, изувеченного рабочего стола. Ты открываешь дверь за дверью – никого, только ты и зверски растерзанная квартира.
– Работали явно профессионалы, – словно самому себе сказал криминалист, застегивая квадратный чемоданчик.
Пропали деньги – немного – и несколько дисков из рабочего стола.
Фарфоровую куклу, которую папа подарил Соне на Новый год, вытащили из шкафа, видно, думали, брать-нет, да так и оставили.
– Тотя, они унесли еще мои русские мультики, – сказала Соня, выбежав из детской.
Старые яблони
С утра нагретые солнцем травы пахнут медом и мятой, земля бугрится кротовыми норами, а уличные метры складываются из раскидистых кустов люпина и метелок хвоща. Покой и бабочки. Они – всюду. Тысячи, миллионы бабочек – роятся, залетают в дом, садятся на постель, на плечи, путаются крыльями в легком пологе, подвешенном к потолку.
Первые два лета на даче: кажется, между прошлой жизнью и этой – миллионы лет, кажется, ты вышел в открытый космос и вернулся, и это дало зрению остроту, обонянию – нестерпимую ясность, а сердцу – настоящее понимание грусти.
Раньше осины на дачной опушке – прямые и безупречные – казались великанами: из-за них карабкалась сырным ломтем на небо полная луна. А за сторожкой до горизонта разбегалось лиловыми волнами иван-чая поле; перепрыгивая шоссе, оно тянулось до самого Краснозаводска и будоражащего наше детское воображение лепрозория. Мы ходили с папой на поле – мимо вечно пустого магазина (за хлебом прибегали, когда приходила машина, пахнущая булочной, или ездили за ним на автобусе на край света, в Искру, где хозяйственный пах детским мылом и стиральным порошком, а деревни опоясывали реки). Пускали воздушных змеев, улыбавшихся нам из прозрачного неба, стремящихся порвать веревку, чтобы навсегда остаться среди ястребов, вальяжно парящих над пшеничным полем, простеганным васильковыми стежками.