Дарья Вернер - Межсезонье
Сон.
А бодрствование – одинокое кресло, где ты заснул, в пустой квартире, твоей, из которой уже вывезли все вещи.
Когда-то после таких снов я просыпалась в слезах, и все лицо и шея были мокрыми. Я ходила в таком сне потом целый день, будто дурман пропитал меня до последнего капилляра, наполнил до самого донышка.
Теперь внутри – невесомость, словно я, само Межсезонье, прислушиваюсь к тому, как едва слышно звенят нити времени, переплетаясь, соединяясь в новой ткани, новом сегодня.
Не случайно я впервые за долгие десять лет увидела сестру две недели назад, когда мы уже готовились уехать из Австрии, возможно, навсегда. До этого жизнь аккуратно разводила наши венские маршруты, чтобы мы, не дай бог, не пересеклись, чтобы нельзя было повлиять никак на то, что должно было случиться. На то, чтобы она прошла путь до той встречи в грязном вагоне метро, куда я вошла на станции «Альзерштрассе», минуя сгорбленную нищенку-румынку, закутанную в платок, просящую подаяние. На то, чтобы ее лицо превратилось в желто-серую старческую маску, руки стали тощими, оплетенными исколотыми венами. На то, чтобы она превратилась в настоящего бомжа с Карлсплац. А я еще острее поняла бы, что это прощание. Окончательное. С ней и с утопией стабильности, иллюзией Сезона – ведь она стремилась к нему и навечно застряла в нем.
Прощание с прошлой жизнью?
В той, прошлой, жизни был панический страх Межсезонья и острая, до пересохших десен, до прилипающего к нёбу языка, жажда Сезона. Стабильности. Стабильности внешней, на которую можно было бы выйти из корабля Межсезонья, как на твердую землю. Где можно отдохнуть от перемен и от зыбкости самой себя. А в этой – только радость от того, что нет ничего прочного, а значит, конечного. От того, что точка тяжести, она только внутри тебя, она ощущается, как только ты отпускаешь все и превращаешься в реку Межсезонья.
Ведь равновесие можно найти, лишь балансируя над вечностью.
Я иду теперь по жизни, не врастая в нее судорожно, ведь в то, что ты – сам, нет нужды врастать. Меня не пугает Межсезонье, я сама – пятый сезон. Благодатный, вечно меняющийся и дающий больше силы, чем вымаливаемая когда-то у жизни стабильность.
И ведь даже перечитывая то, что написано про Межсезонье, мне больше не страшно, не грустно, а смешно – и это смех от облегчения, от того, что этот урок уже выучен.
А телефон уже умолк. Кому надо – перезвонят, решаю я. Мне некуда спешить, не за чем бежать – все, что нужно, придет само. Я это точно знаю. Да и кому звонить – все оповещены, что мы переезжаем, и знают, куда нам звонить уже послезавтра.
Дошла до ручки – в кресле спать. За последние дни было столько беготни – документы, отправка вещей и бесконечные формуляры. Цветы, которые приютил Рома, прощальные встречи со знакомыми – когда просто хорошо, а грусти настоящей-то и нет. В самолете посплю, думаю я, уже сегодня вечером; тринадцать часов до Гонконга проведут границу между старой жизнью и новой.
Что-то в квартире мучает меня, цепляет мебельным гвоздем, слабо, но назойливо – напоминая, что я что-то забыла.
Послезавтра сюда въедут новые жильцы, наш маклер передаст им ключи, и они будут много-много лет просыпаться там же, где просыпались мы, и, может быть, тоже выглядывать летним утром с балкона, прошлепав босыми ногами по шершавым, холодным еще с утра плитам. Будут, наверное, сидеть на террасе с бокалом вина на закате, глядя, как сиренево-бордовое небо вспарывают далекие самолеты. Слушать вечером, как белки катят по железной крыше грецкие орехи, а дятел дробно стучит в тишине. Они повесят на пустые теперь стены картины и фотографии близких, а над дверью – привезенные со старой квартиры часы.
Ну конечно.
Софокл. Маска.
Вырезанная приятелем родителей, который работал с ними. Человеком, которого давно уже нет в живых. Древнегреческая маска с вечной и грубой улыбкой, соединяющая театр и жизнь. Символ моего дома.
Старое кресло скользит по полу, скрипя, а маска кажется мягкой от пыли. Я положу ее в дорожную сумку; все остальное уже упаковано и сдано в багаж. Она полетит с нами – третьим.
Сколько теперь дважды два? Бог весть.
Снова. Телефон звонит снова. Кто-то очень настойчивый. Звонок громом взрывается в пустой комнате, распугивая призраков прошлого, рассыпается по комнатам, шелестя, замирает в углах. Кому мы понадобились в последний венский день, когда в сумках паспорта и билеты в Гонконг?
– Фрау В.? – Молодая женщина на другом конце провода, кажется, немного волнуется.
– Да.
Тишина – и Межсезонье разрастается в ослепительное, мучительно яркое солнце, чтобы, помедлив, лопнуть, брызнуть во все стороны нестерпимой гармонией, нестерпимым и острым пониманием чего-то важного. Снова. До бесконечности.
Трубка молчит секунду, словно там мучительно взвешивают слова, готовые вырваться. И – по-русски, на неуклюжем русском – оживает:
– Тотя Саша…
Примечания
1
Russenlicht, Russenleuchte (австр., просторечие) – «освещение по-русски», «лампочка русских», выражение, обозначающее голую лампочку, висящую на длинном проводе. Происхождение свое ведет с послевоенных лет.
2
Смотрю, наблюдаю (греч.).
3
Frauen – женщины (нем.).
4
Altpapier – дословно «макулатура», надпись на городских контейнерах, куда собирают бумажные отходы для утилизации (нем.).
5
Blutgasse – Кровавая улица (нем).
6
Сардонический смех (греч.).
7
Всей суммы у меня, к сожалению, нет (нем.).
8
Столько денег у меня нет (нем.).
9
Думаю, мне понадобится финансирование (нем.).
10
Jugendamt – «ведомство по делам молодежи», аналог российских органов опеки. По закону за ним – решающее слово в вопросе передачи опеки.
11
Следующий! (Нем.)
12
Счет, пожалуйста! (Нем.)
13
Злопыхательница, поливающая грязью своих близких (нем.).
14
Цитата из пьесы «Площадь героев» Томаса Бернхарда, самой скандальной его пьесы.
Томас Бернхард – австрийский писатель и драматург. Был внебрачным ребенком, первые годы жизни провел у венских бабушки и дедушки, потом его мать вышла замуж и забрала сына к себе. Не сумев ужиться с фактически чужим ей ребенком, она отправила его в нацистский интернат для «трудновоспитуемых детей», где над воспитанниками постоянно издевались, методически уничтожая их психически и физически. Оттуда его перевели в Зальцбург, в такой же интернат.
Постоянным объектом желчной и меткой сатиры Бернхарда были соотечественники, он сполна рассчитался со страной своими текстами. Одна из последних его пьес – «Площадь героев» (Heldenplatz) – открытое обвинение современной Австрии в фашизме. В своем завещании Бернхард запретил любые постановки своих пьес и издание своих книг в Австрии («я запрещаю любое вмешательство… этому австрийскому государству»).