Алекс Тарн - Дор
В несколько прыжков догнав парня, он пристроился рядом, забегая вперед и заглядывая в глаза.
— Где она? Где?
— Вот… — парень на ходу вытащил из кармана джинсов сложенный вчетверо бумажный листок. — Копия. Оригинал получишь в зале.
Дор развернул листок. Ага. Вот оно что. Копия газетной публикации двадцать седьмого года.
— Все, как ты заказывал… — гордо произнес парень, останавливаясь. — Прямиком из подшивки. Лея это стихотворение неделю искала. Библиографическая задачка не из простых. Я бы на твоем месте прямо сейчас купил ей шоколадку.
Язычок замка, шепоток дверей,
стук шагов твоих — в никуда.
Закричать: вернись! Побежать: скорей! —
Не бывать тому никогда.
Горечь гордых душ, нестерпима ты,
боль несносна чистых сердец…
Одинок мой путь в городах пустых,
как в толпе забытый слепец.
— Что? Что-нибудь не так? — парень тревожно заглянул в окаменевшее лицо Дора. — Ты ожидал чего-то иного?
— Все так, — сказал Дор, не отрывая глаз от листка. — Спасибо. Все так. Хотя ожидал я действительно иного.
Иного?.. Но почему, на каких основаниях? Это ведь так на нее похоже: сбежать самой и обвинить в уходе других… Хотя, почему других? Возможно, она обвиняет себя же — себя другую, свое второе “я” — нестерпимо гордую, несносно чистую Рахель? А та, вторая — чего она хочет, от чего бежит, что оберегает, за чем гонится? За одиночеством? За свободой, как… как отец в сегодняшнем сне?
Он снова шел наугад, не разбирая дороги, наталкиваясь на встречных, как в толпе забытый слепец. Не лучше ли будет просто оставить ее в покое, оставить одну — так, как сама она хочет? Ведь ее города всегда были и навсегда останутся пустыми — даже если в них не протолкнуться от людей и машин.
Позволь ей забиться в нору… нет, нора — это все-таки не про нее, при всей твоей горечи и обиде — позволь ей запереться, укрыться в высокой башне, в двадцати локтях над земной дорогой, дай ей спокойно умереть от чахотки, от рака, от инопланетной сущности, каждым своим атомом чуждой тому, что внизу, и оттого не выработавшей необходимого иммунитета к вирусу ненависти, микробам лжи, воздуху пошлости — ко всему тому, чем дышим и болеем мы, земляне. Пусть лежит себе одна там, в прокаленной солнцем мансарде на улице Бограшова, пусть…
Дор резко остановился на полном ходу, пораженный внезапным прозрением; какой-то пешеход, никак не ожидавший этого, чертыхнулся, с разбегу налетев на него сзади. Ну конечно! Как же он раньше об этом не подумал! Она должна быть там, на Бограшова, рядом с морем… четыре ветра в окне, и так далее… Больше просто негде. Он осмотрелся:
— Где это я?..
Ага, подземный переход рядом с автобусной станцией. Умные ноги сами привели его куда надо.
Экспресс на Тель-Авив отходил через несколько минут. Дор сел и сразу забылся: он чувствовал себя измотанным, как после двадцатилетней каторги. Водитель тряхнул его за плечо на конечной, когда все уже вышли. Вышел и он, встрепанный со сна, диковато озираясь в дизельном мареве Центрального автовокзала, именуемого еще Централом по причине глубинного сходства с пересыльными кичами, с вонью и воровством мира, загаженного тюрьмами, полицейскими участками и такими вот бетонными монстрами. Дор всегда плутал и путался в этом чудовищном здании; вот и теперь выбраться наружу удалось далеко не сразу.
Разбудивший его водитель сказал:
— Пройдись по свежему воздуху, парень. У тебя, видать, голодание — кислородное или вообще.
Снаружи и в самом деле стало полегче, и он решил дальше идти пешком. Впрочем, насчет голодания шофер не угадал: заботливая сиделка-беда по-прежнему кормила Дора полными ложками — однообразно, но сытно, так что есть совсем не хотелось. Улица Левински… Алленби — во всю длину… здоровенный кусок Бен-Еуды… Не ближний свет, но и не так чтобы очень. Он медленно брел по тротуарам и мостовым, не чувствуя времени, не остерегаясь ни машин, ни людей, не думая ни о чем, кроме того, чтобы не слишком сильно сжимать в ладони едва шевелящийся нитяной клубок.
На углу Бен-Еуды и Бограшова Дор остановился. Слева, в одном квартале от него, виднелась набережная с высокими пальмами и сине-зеленое тело старого недоброго моря. Куда теперь? Нитяной клубок затих, не давал ответа.
— Не из святого ли города Иерусалима держит свой путь достопочтенный рыцарь?
Дор вздрогнул и обернулся — на него, подкручивая острые стрелки мушкетерских усов и чуть заметно покачиваясь, взирал Леша Зак собственной персоной. В глазах поэта весело, как дети по школьному двору, гонялись друг за другом граммы чистейшего девяностошестипроцентного, и это придавало зоркому лешиному взгляду особую, слегка легкомысленную рассеянность.
— Острота вашей наблюдательности, мессир, не уступает силе вашего духа, — в тон отвечал Дор, вдыхая окутывающий Лешу тяжелый спиртовый дух. — Мой конь притомился, стоптались мои башмаки.
— Гм… — задумчиво потупился поэт. — Странно… И конь притомился, и башмаки стоптались? Не кажется ли благородному рыцарю, что первое исключает второе?.. Ну, разве что, вы отдали коню свою обувь — кстати, в таком случае понятно, отчего он, бедняга, притомился. А впрочем — неважно. Что ищет благородный рыцарь в этом далеком краю?
Дор улыбнулся и развел руками.
— Что может искать рыцарь? Конечно, башню. А там, в башне…
— Ни слова больше! — вскричал Леша в сильнейшем волнении. — Ты пришел искать башню! Умница! Ты даже не представляешь себе, насколько ты прав! Пойдем!
Он схватил Дора за рукав и потащил за собой через перекресток. Кто-то шарахнулся в сторону, возмущенно тявкнула автомобильная сирена. Перебежав улицу, они вошли во двор, где машины стояли так тесно, словно умели выезжать методом вертикального взлета, и с трудом, выгибаясь между капотами и зеркалами, протиснулись к едва заметному входному проему, за которым оказалась площадка облупленной лестницы и дверь с амбарным замком и надписью “Склад”.
— Наверх, в башню! — скомандовал Леша Зак.
Вход в его мансарду больше походил на лаз и не запирался — как по причине общей труднодоступности, так и потому, что красть у Леши было решительно нечего.
— Вот! — с гордостью воскликнул поэт, забираясь с ногами на кровать, чтобы гость мог войти, ибо другой возможности освободить место для второго человека здесь просто не существовало. — Это — башня! Что скажешь?
Но Дор не слушал его, бормоча проклятия и потирая колено, сильно ушибленное о стоящее при входе большое жестяное ведро или скорее даже бак, доверху набитый клочками бумаги всевозможных форм и расцветок — рекламными флаерами, салфетками, листовками, обрывками уличных объявлений, журналов, газет. На вершине этой горы красовался огромный зимний башмак, разношенный до степени, навряд ли доступной обычному человеку… да и коню, наверно, не всякому, а только такому, который действительно очень сильно притомился.
Зачем здесь этот мусор, когда и так нету места? Глупо, нелепо… но тут клочок салфетки шевельнулся, и Дор разглядел слово, и еще одно, и еще… В следующую секунду он уже не видел никаких бумажек — смотрел на них и не видел: перед ним копошились, наползая одна на другую, длинные гусеницы строчек, быстро струились муравьиные тропки букв, неуклюжие слова-жуки толкали друг друга крутыми боками, тяжело гудели мохнатые пчелы ямба, резкими восклицательными знаками взлетали выскочки-кузнечики рифм.
Стены каморки дрогнули и растаяли; лешина кровать широким махом отъехала в сторону, дощатый пол вознесся, вытолкнув в космос крышу. Они находились на верхушке высоченной башни, стоящей, как и положено таким башням, на берегу всех стихий сразу. Полное обманчиво веселых бликов, здесь лениво разлеглось лживое сине-зеленое финикийское море; высоко, глядясь в небо, как в зеркало, стояли молчаливые холмы Ерушалаима; истекая томительным гноем белой петербургской ночи, курчавился Таврический сад; плетью, кистенем и дикой буранной смертью дышала половецкая степь…
— Это — “Башня”! — зачарованно повторил Дор, присаживаясь рядом с хозяином. — Это — “Башня”.
— Стану я тебе врать… — Леша крутанул ус и полез под кровать за бутылкой и стаканами. — Выпьем, чтоб дальше видеть.
Дор снова посмотрел на бак со стихами.
— Леша, не мое это дело, конечно… но как-то нехорошо это — в ведре. Что ты с ними думаешь делать?
— А зачем с ними что-то делать? — удивился хозяин.
— Ну как это… Они ведь живые. Шевелятся.
— Ну если живые, то пускай себе и живут. Живому существу разве что прикажешь? Да и неправильно это — приказывать… — Леша помедлил с бутылкой в руке. — Я вот все думаю: а что будет, когда ведро переполнится, и они хлынут через край? Представь себе… хлынули… и ползут, ползут… Стихия!