Владимир Гусев - Дни
Только что лежало тупое тело, бревно, и только взор жил — жил тоской, но жил; вы решили, что тоски нет — жизни нет; и вот неведомая энергия вскидывает тело — оно словно исчезает на миг — и вновь является — является из тумана в иной позе — и вновь недвижно; но с тем же взором.
Стало быть, жизнь была… и тоска была?
Я отошел от заборчика, осмотрелся; еле видная тропка вела в кусты.
Через три минуты передо мною открылось это извечно мистическое и крутое зеркало — лесная вода; это было уж не то очерченное озеро, в котором обитают сами крокодилы, а свободное нечто — лесная река ли, озеро; склонилась зелень, вода прозрачная и бурая вместе, как — как дома; впрочем, тут она менее прозрачна… Особый этот мой рыбацкий взгляд внутрь воды — и я вижу рыбу… рыба шныряет, ходит. Рыбка маленькая…
Меня вновь посетило чувство, ведомое любому из нас; вот, я один в мире, и тут вода, и тут тихое и тенистое место, где я заслонен от всех и от вся; и никто не ведает, что я тут, тут — именно в этом месте.
Я отошел; по дороге, в густой траве, в тростнике, стояли деревья с как бы полуободранной корой — тонкой, лыкообразной, трухлявой; с одной стороны — белой и вообще похожей на березовую, с другой — красно-бурой.
Это сочетание намека на знакомое с совершенно странным и, по сути, не сочетаемым с тем — особенно давит на душу.
На тростник, на траву островов садились большие птицы — желтые, белые.
У нас таких нет.
Я вышел на общую тропу.
— А мы уж забеспокоились? — с улыбкой сказал Аль до.
— Да тут я, — ответил я, улыбаясь и озираясь.
Место было картинно, то, что называют — ни в сказке сказать, ни пером; склонялось солнце, и в его чистом, то шафранно-палевом, то золото-кремовом свете сияли нежно-малиновым, белым и желтым все эти огромные ворсообразные цветы прямо на голых, гладко-желтых с выщербинами суках (фламбойян!), молча жили глянцевитые крупные листья и мощные ветви тропиков; трава в тени стояла могучая и вообще вся преувеличенная как бы в стеблях, в цветах, в плодах, в листьях; я не оговорился — одни травы, деревья и верно цвели, другие плодоносили, третьи гнали в дудку свой стебель, его колена; от некоторых ветвей прямо в землю спускались корни — вонзались в рыхлую, благодатную почву; в то же время тут не было ощущения ядовитой чрезмерности — влажной густоты, сока-гнили; меж деревьями были чистые и простые поляны. Солнце тихо светило. Поляны стояли мягко, желто-тенисто и ясно, голубовато.
— Поехали, — молвил наконец Петр Петрович.
— Прекрасно… Что ж, едем, — объявил я.
На шоссе попадались кубинцы (иначе не скажешь!) на этих своих лошадках, порою — даже с лассо у седла справа; в сомбреро. Оно тут небольшое — неэффектное и нередко эдак стиснутое с боков. Кубинец одет в ковбойку и незаметные, нетехасские джинсы, а часто и просто вроде нас: штаны да рубаха. Но он — кубинец.
В селениях, у лотков придорожных, на тракторах (наши! «Беларусь»!), и в кузовах машин, и просто у дороги нам близко встречались люди, и было видно, что глядят они добродушно.
Я специально это говорю, ибо сейчас есть страны, где не любят чужаков, особенно некоторых, и смотрят угрюмо; помимо прочего, возможно, это просто реакция на чрезмерный «обмен туристами» и вообще на езду, которая затеяна по миру. Дом есть дом, и надоедает, когда все время… по нему шляются. Так что тут и не обвинишь. Но кубинец приветлив; я заметил, что люди, у которых врожденное чувство собственного достоинства, нередко держатся таким образом. Когда человек обладает чем-то, у него нет причин то и дело это доказывать; сия мысль относится не только к проблеме гостеприимства.
Молодая кубинка, как правило, и красива и эстетична; у нее рискованный, но сильный и верный вкус. Я устал вертеть головой вслед девам всех тонких оттенков кожи — от просто смуглого до иссиня-черного; как она ведет рукой, как держит шею; как питонно-упруго, предельно вольно вьется статями все ее плавное, удлиненное тело, одетое, положим, в плотные сиреневые синтетически-шелковые штаны до пят и в розовую кофту, или в малиновые штаны и резко-синюю кофту, или в голубоватые джинсы и белую расстегайку.
Особенно, кажется, хороши тут мулатки, близкие светлому типу и одновременно — темные. У них обычно сильные, тонкие лица, лишь немного утолщенные в губах и в ноздрях, отчего — ясная живость и эдакая веселая чувственность во всем общем мире лица; они особенно стройны.
Вновь это напоминало…
Мы ехали, Плайя-Хирон был близок. Вот оно и само селение. «Финские домики» и барачки; прокатили, свернули направо — в лес. Уж знакомые местные сосны с мягкими иглами. Дальше дороги нет, вон он берег.
Этот извечный просвет меж деревьями, это извечное ожиданье воды.
Мы вышли на простор, солнце садилось; палево-оранжевый шар солнца над самой чертой — это тоже то нетленное, что свойственно всем широтам над всеми водами; но в тумане Севера кажется, что это свойственно только Северу; в тропиках кажется, что шар солнца над той чертой — это лишь тропики.
Перед закатом на Кубе, в свете ее кратчайших сумерек, является нечто зеленоватое; а господствует сиреневое и желтое. Вернее, желтое — просто там, где солнце. Серо-сиреневый фон есть в окружающем мире; а дальнее восточное небо серо, голубовато, спокойно и независимо: будто и нет зари.
На берегу ожидали сюрпризы; я шел первым; оказалось, что весь он состоит из пористо-легкого (на вид), во все стороны острого камня: вроде слегка окаменели мягкие породы. На деле камень был натурален — неимоверно тверд: когда касался его рукою или босой ногой, тело чувствовало его силу, что ли. В этих моделях шхер, фиордов, лиманов и прочих узорных, кружевных, зигзагообразных, дробных углублениях, не имевших названия, стояла вода моря; коснешься — она неожиданно, неимоверно тепла; в выемках, в тьме и свете перед закатом она темна и кажется глубокой и полной тайны и тяжкой, как всякая вода, у которой не видно дна. «А там, вдали, на севере…» …только не в Париже. Средь камней и в заливчиках тотчас же начали попадаться окаменелые (именно!) фигуры морских животных — звезд и полипов, и всех ракушек, какие только возможны: полосатых толстых (закрученные коренастые пирамиды!) и белесо-гофрированно-ажурных, прежде цветных и серых, пестрых и бурых, розовых этих раковин и различных катушек, улиток.
Особенно это в тех местах, которые — как бы сказать? — то омываются, то не омываются водами; странное чувство; да, будто модель фиорда, а ты сверху: господь бог над землею — пилот над дальней Норвегией; камни, камни; и куски скал, именно — уж не камни, а мелкие куски скал; эти отверделые пупырчатые серые полипы, на изломах — меловые; эти ракушки с бледными следами полос и радуг или без оных и — вода: то зайдет вкрадчиво, маслянисто — еле-еле, но живо плеснув, то не зайдет вовсе — прошуршит лишь у входа: в зависимости от силы дальней волны… Вот тут именно особенно много этих замерших жизней.
Мощное, древнее живет в этом; и оно вызывает не грусть, а именно чувство напора жизни. Да, нет истинного цвета; впоследствии, когда я в музее в Ольги́не увидел реальное разнообразие раковин, у меня — многоопытного по части радуг! — все же в глазах зарябило… Нет цвета; но сурово и мощно напоминает жизнь: вот она, я — миллионнолетняя; и могучий камень, имеющий беззащитную форму и контуры живого, мягкого — это мое запечатление, подтверждение. Но есть и — грусть не грусть, а…
Мы, однако, шли не просто так, а купаться; пытаясь определить хотя бы относительно удобное место, мы, извиваясь на пористых и тонко, лезвиеобразно — каждый раз неожиданно! — острых камнях-шипах, ходили по берегу, смотрели в эти шхеры, фиорды… Он, берег, жил сам по себе в отдельных лучах и в тяжелом, палевом общем свете солнца, готового к своему «отдыху» и физически близящегося к нему — к исчезновению; сгущалось сиреневое и серое; было великолепно — мирно; на секунду я конечно же вспомнил фотографию: Фидель Кастро, с напряженным жестом и с неким хмуро-собранным, устремленным на что-то конкретное взглядом, как раз выпрыгивает из автомобиля; вид у него: «Ну что? Опять приходится? Ладно»; вспомнил я и слова шофера; я спросил: «Где тут были американцы?» (мы проезжали селение, поворачивали в лес); он улыбнулся и ответил: «Везде», грациозно махнув ладонью, на миг оторванной от руля; другая ладонь спокойно и вяло, будто и не управляя, лежала на этом глянцевом руле.
Но это было именно лишь на миг; тишайшая природа обладает удивительной, да, удивительной силой внушения по отношению к слабой душе человеческой; в отдалении стоял черно-фиолетовый лес; шар солнца близился к своей заветной черте; море — серо, блестко; кругом серо, сиренево, там — желтое; напротив — голубое и серое.
И спокойное…
Потеряв терпение, я разделся на этих камнях; ощутив их силу не сквозь подошвы, а à naturelle, как сказали бы далекие отсюда французы; я, иногда сдирая кожу, начал спускаться к морю.