Вторжение - Гритт Марго
Я больше не вспоминала о ней, у меня появился Кондрашов, последняя сосиска в тесте и «Smells like teen spirit». Но Леся дышала теперь точно так же. Наверное, у нее заложило нос от холодного воздуха.
Платье в горошек с кровавыми подтеками от вина я оставила на полу, переоделась в джинсы и футболку. Пульт от кондиционера я не нашла, поэтому накрыла Лесю покрывалом. Напившись воды из-под крана, я вышла, тихонько закрыла за собой дверь.
Пол лестничной клетки был заляпан солнечными пятнами. На стене появилась свежая надпись из трех букв. Спущенный кем-то мешок прогрохотал по мусоропроводу, отражаясь эхом в черепной коробке. Я стащила из Лесиной сумочки зажигалку и сигарету, теперь мяла ее в пальцах, но не решалась закурить. Я стояла в пролете между двумя этажами, третьим и четвертым, и не знала, спуститься мне или подняться. Вспомнилось, как когда-то я, первоклассница, бежала вверх по лестнице, пытаясь перепрыгивать через ступеньку, но мешала узкая юбка. Узкая юбка и боль внизу живота, похожая на тяжелую, разбухшую от воды тряпку.
Банты из фатина мама, пожалуйста, не надо, никто не носит болтаются как пучки использованной марли на растрепанных косичках. Под прилипшими к коже колготками чешутся летние комариные укусы. Влажные ладошки цепляются за перила.
В школе номер тридцать два в туалете для девочек не было дверей. Между унитазами, на которые неопытные школьницы из села забирались с ногами, стояли тонкие перегородки, служившие словарем русского мата и решебником по алгебре. Размалеванные старшеклассницы толкались на щербатом подоконнике, тренируясь пускать ртом идеальные кольца дыма, комментировали только посмотри, какие ляхи и озвучивали процессы, умирая от хохота. Девчонки из младших классов ходили в туалет птичьими стайками, прикрывали друг дружку, как на боевом задании. Я не могла. Вот так, при всех. Пыталась. Снимала трусы это что, хеллоу китти? и не могла. После уроков я неслась домой, и ранец больно бил по пояснице.
Четвертый этаж. От боли перед глазами будто вспыхивают черные лампочки. Я еще не дотягиваюсь до звонка, поэтому отстукиваю по металлической двери наш условный с мамой бум – бум-бум. Из квартиры доносится звук спускаемой воды в туалете. Мама не пойдет открывать дверь, пока не помоет руки. Я сжимаю бедра, сильно-сильно, задерживаю дыхание. Двери квартиры напротив распахиваются и заключают в рамку портрет кисти неизвестного художника: немолодой мужчина в камуфляжных шортах, изображенный в полный рост, придерживает за поводок черного добермана.
– Не бойся, девочка, он не кусается.
Я не боюсь собак – мама боится, – но доберман дергается, и я нечаянно выдыхаю. Чьи-то сильные руки скручивают тяжелую мокрую тряпку внизу живота. Выжимают досуха. Сосед смотрит на мои ноги. По колготкам струится теплое.
Я так и не закурила, раздавила сигарету в консервной банке и поднялась.
Мама наполнила до краев самую большую кастрюлю – в ней бы мог свернуться калачиком двухлетний ребенок. Утопила на дне – не меня, но то, что касалось меня, – футболку, трусы, полотенце с оборочкой. Натерла в стружку брусок мыла, похожего на халву, стряхнула воду с пальцев в пыльный фикус, притулившийся на подоконнике у плиты. До корня в брызгах масла, но выживает.
Стиральная машинка разинула варежку, будто в недоумении, – извести пятна со свету ей не доверили, стояла пустая и молчала. Если бы можно было засунуть меня в барабан, засыпать порошком, выбрать интенсивный режим, нажать на кнопку и как следует прокрутить, отстирать, выжать и вытащить новенькую чистенькую дочку, сверкающую рекламной белизной, мама бы так и сделала. Но она может только перемешивать деревянными щипцами кипящее варево из того, что касалось меня, и глотать мыльные пары. Варево пенилось и выплескивалось через край на плиту.
Передо мной стояла тарелка с гречневой кашей. В голове все еще больно пульсировали басы, а во рту было сухо. Есть я не могла, потому что дрожала ложка. Мама исполосовала мои руки мухобойкой, и на них остались красные отпечатки. Я закрывала лицо, выставляя вперед ладони, мама лупила по ним, и каждый удар жалил, обжигал до самых внутренностей. Маме не хватало воздуха, она задыхалась, срывалась на хрип. Бабочка на моей детской заколке, которая придерживала мамину отросшую челку, трепетала крылышками, билась в истерике, будто застряла на липкой ленте для мух.
А потом, как всегда по воскресеньям, мама затеяла стирку.
На маминой почте было открыто письмо с прикрепленным видеофайлом.
You and me
We used to be together
Я стою на крошечной сцене, пошатываясь, обхватив микрофонную стойку двумя руками, будто только она и не дает мне упасть. Леся припала губами к микрофону, пачкая его вишневой помадой. Один на двоих, он трещит от наших нестройных голосов.
Every day together, always
Мы не вытягиваем высокую ноту на always и ржем. Из зала слышится: «Бу-у-у».
I really feel
That I'm losing my best friend
Выключить, удалить, уничтожить, разбить компьютер, сжечь его и никогда больше не видеть себя, пьяную, глупую, некрасивую, с размазанной тушью и в заляпанном платье в горошек.
I can't believe
This could be the end
Нет, не я, какая-то другая перебравшая дешевых коктейлей шестнадцатилетняя дура цепляется за микрофон, фальшивит и трясет головой, воображая себя Гвен Стефани. Через десять минут эта рок-звезда будет стоять на коленях перед унитазом в тесной кабинке, исписанной номерами телефонов и рекламными слоганами, а уже утром не вспомнит ни-че-го.
It looks as though you're letting go
Ничего не помню, только жар от софитов, капельки пота на ее лбу и горький привкус персикового ликера.
And if it's real,
Well I don't want to know
Камера приближает изображение, фиксирует с дотошностью бортового самописца самый дебильный вечер в моей жизни, когда я впервые напилась до беспамятства. В самый раз клип для MTV.
Don't speak
Мы прыгаем, как безумные, Леся повисла на моем плече, и если она еще пытается петь, то я просто ору:
I know just what you're saying
So please stop explaining
Don't tell me `cause it hurts
«No, no, no», – подвываю я, поворачиваю голову и смотрю на Лесю. Музыка гремит, строчки песни на плазме меняются, но почему-то мы замолкаем. Я придвигаюсь ближе к монитору, едва дышу. Там, на экране, две пьяные девчонки в караоке больше не поют. Забывают петь.
Don't speak
Не говори. Я знаю, о чем ты думаешь. Мне не нужны твои объяснения. Молчи. Ты делаешь мне больно.
Они знают слова наизусть, они слушали песню в плеере – одни наушники на двоих, – но они не поют. Они смотрят друг на друга, а потом… А потом они целуются.
Сижу на полу, так близко к телевизору, что могу дотянуться до него рукой. Но трогать экран нельзя, залапаешь. Все равно трогаю: палец легонько покалывает, и слышится сухой треск. Я пока не знаю, что это называется статическим электричеством. Я пока мало что знаю, мне шесть, и я сижу перед телевизором на том выверенном расстоянии, при котором серое и коричневое пятна обретают четкие формы Тома и Джерри.
Затертая кассета жужжит в видеомагнитофоне – я проматываю серию, в которой Том во фраке перебирает по клавишам рояля. Мне шесть, и я пока не знаю, что он играет Венгерскую рапсодию номер два, мне просто скучно. Жму на Play, только чтобы заглушить голоса, которые раздаются за стеной. Том поднимается на золотом эскалаторе в небо, долго-долго. Я пересматривала кассету сотню раз, этот эпизод – только однажды, и я не хочу смотреть его, нет, ни за что, никогда больше, я знаю, чем все закончится, но голоса становятся громче, и я жму на Play, чтобы их заглушить. Том стоит в очереди на поезд, который отправляется прямиком в рай. Перед ним кот, раздавленный асфальтовым катком, и трое котят, что с бульканьем прыгают в мешке. Мне шесть, и я пока не задумываюсь, почему мешок мокрый.