Владимир Войнович - Дваплюсодин в одном флаконе (сборник)
Этим предложением он поставил меня на место, я вспомнил, с кем имею дело, и понял, в какую смешную и жалкую ситуацию сам себя загнал. Петрову было, может быть, неизвестно, но я-то знал, что у него и у меня были предшественники по разговорам такого же рода. Кто-то из сыщиков прошлого (кажется, это был знаменитый Судейкин) на предложения допрашиваемого нигилиста по коренному переустройству России говорил приблизительно так: «План ваш мы непременно рассмотрим, а пока будьте любезны составить список всех ваших сотоварищей, их фамилии, клички, приметы и адреса». У меня у самого в одной из незаконченных глав «Чонкина» уже написан был эпизод, где селекционер Кузьма Гладышев, оказавшись в оккупации, приходит к немецкому коменданту с предложением обеспечить всю германскую армию овощами путем повсеместного распространения ПУКСа (теперь этот гибрид переименован селекционером в ПУКНАС, то есть ПУТЬ К НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИЗМУ). На что комендант обещает обязательно предложение обсудить с высшим начальством, но пока желательно, чтобы господин ученый помог выявить в местности своего проживания партизан, жидов и коммунистов.
– А-а, – сказал я Петрову, – я думал, что с вами всерьез можно говорить.
– Именно всерьез, – подтвердил Петров. – Если вы хочете… то есть хотите нарисовать объективную картину, то для полноты ее…
– Ладно, – сказал я, – это, видно, разговор бесполезный.
– Нет, почему же. Нас сегодняшнее положение очень волнует.
– Не похоже, – не поверил я. Но все же стал что-то объяснять. В общем и на конкретных примерах. Стараясь ограничиться положением в литературе.
– Вот, представьте себе, один писатель принес в редакцию рукопись…
– Какой писатель? – перебивает Петров.
– Неважно. Вот он приносит рукопись…
– Как его фамилия?
– Войнович.
– А-а. – Петров теряет интерес к тому, что случилось с рукописью и с писателем.
Заходит разговор о Литературном фонде. Петров интересуется, член ли я этой организации. Я сказал: нет.
– Вам сообщили, что вы исключены? – Он мне опять дает понять, что ему про меня все известно, а я опять понимаю, что ему известно только то, что подслушал. Кому-то недавно я говорил по телефону о моем необъявленном исключении из Литфонда. Интересно, он думает, что я дурак, или сам дурак?
– Нет, не сообщили.
– А откуда ж вы знаете?
– Мне одна женщина сказала.
– Какая женщина?
– Которая там работает.
– А как ее фамилия?
– А зачем вам это знать?
– Ну как же? Нам же нужно знать, можно ли доверять ее словам.
– Вы можете не доверять и проверить сами. Позвоните туда и спросите.
– Нам самим неудобно звонить. Знаете, сразу пойдет слух, что вами интересуется КГБ.
– У вас там есть свои люди, вот вы им и позвоните.
– Какие свои люди? – изумляется невинный Захаров.
– Ну есть. Один, – говорит Петров, как бы выдавливая из себя признание.
– Вот у этого одного и спросите.
– Это тоже неудобно, он может разболтать.
– Ну, я думаю, вы как разведчики уж куда-куда, а в Литфонд проникнуть сумеете.
Тут я посмотрел на Захарова и заметил, что он неестественно держит руки, вытянув их вперед и сжав кулаки. Глянув на его руки, я увидел, что предмет, вначале принятый мной за брелок, вывалился у Захарова из рукава и болтается, как мне показалось, на двух проводах.
– А это что? Микрофон? – спросил я и протянул руку, чтобы микрофон этот вырвать, но Захаров руку успел отдернуть, а с Петровым (внимание!) случилось что-то неожиданное. Он впал вдруг в какое-то странное состояние, захрипел, задергался, стал быстро и часто кивать головой и бормотать:
– Мы с вами откровенно, вы с нами не откровенно, мы с вами откровенно…
И так много раз. Я от неожиданности напрягся, смотрел на него, а он все бормотал одно и то же: «Мы с вами откровенно, вы с нами не откровенно», вдруг завращал глазами, словно гоголевский колдун из «Страшной мести», стал приподниматься, тянуть ко мне руки с ужасной гримасой, возникшей будто от нехватки дыхания, прохрипел: «Хочешь, я тебе расскажу про свою семью?»
И тут же обмяк и сел и стал, словно только проснувшись, приходить в себя.
– Не надо про семью, – сказал я, потрясенный только что увиденным. – Скажите мне лучше, кто вы такой?
– Ну, я начальник отдела, – сказал он уже совсем обыкновенным голосом.
– Ответственный сотрудник комитета, – добавил Захаров почтительно.
Я посмотрел на них обоих. Они сидели на своих местах, в той же комнате, ничего не изменилось. Как будто ничего и не было… Но что-то все-таки было. Я испытывал ощущение, словно я, или они, или я и они вместе побывали в каком-то ином измерении, а теперь вернулись и не можем вспомнить, о чем же шла речь до того.
О чем бы она ни шла, я вдруг понял, что наш разговор затянулся и никакого смысла не имеет.
– Ну так вот что, – сказал я решительно и намереваясь уйти. – Ни о какой откровенности нечего говорить. И не надо мне совать в нос микрофон.
– Да какая тебе… – Я посмотрел на него и хотел сказать, чтоб не тыкал, но он сам поправился, – вам разница, где микрофон – в рукаве или в стене. Вы же понимаете, что эта комната оборудована и что тут везде микрофоны.
В словах его был резон. Я ведь не сомневался, что меня записывают. Что ж, своего образа мыслей я не скрываю. (Я тогда и в самом деле считал своим долгом говорить всем попадавшимся на моем пути функционерам «правду в глаза», хотя толк от этого был такой, как если бы я то же самое говорил столбу. Потом я думал, что все мои старания говорить им правду были большой глупостью. Им, партийным, союзписательским, кагэбэшным функционерам, поощрявшим ложь, надо было врать в глаза, во всех случаях и как можно больше, чтобы они в этой лжи потонули. При этом надо четко видеть и не переходить границу, где за ложью им начинается обман самого себя.)
Я остался (а интересно, что было бы, если б попробовал уйти?), и разговор наш продолжился.
Поговорили о том, что у каждого писателя свой творческий метод.
– Вот Дудинцев, например, – сказал Петров, – пишет так. У него к стене прибиты такие карманы. Напишет несколько листов – кладет в один карман. Напишет еще – кладет в другой. А вы не так пишете?
– Нет, – говорю, – я не так. Мой творческий метод состоит в том, что я свои листки прячу гораздо дальше. Так далеко, что, придя ко мне, вы ничего не найдете. После конфискации романа Гроссмана многие писатели овладели подобным творческим методом.
На самом деле то, что я говорю, – чистый блеф. Подпольщик из меня не получается, я никогда ничего не умел таить и, видимо, не научусь. Все мои рукописи лежат у меня на столе. Иногда я пытаюсь их куда-нибудь спрятать, но потом забываю куда. Иные куски отдаю на хранение знакомым. А потом забываю, что кому отдал. А поскольку и они тоже забывают, то, может быть, и сейчас клочья моих рукописей заросли паутиной у кого-нибудь под кроватью.