Сири Хустведт - Печали американца
Отец изо всех сил пытался упорядочить свой мир: подъемы затемно, долгие часы работы, корректуры и вычитывание ошибок от конца к началу, скрупулезнейшие записи, подробные карты, прямые, как по линейке, посадки кукурузы, идеально ровные грядки картофеля, бобов, салата и редиса. Но стоило грянуть хоть какой-то беде — сломалась машина, ударился или поранился кто-то из детей, испортилась погода, мы не туда свернули и заблудились, — он страдал безмерно. Я помню его напряженное лицо, вмиг осипший голос, стиснутые кулаки, помню, как он тряс головой. Чувства обладают способностью передаваться другим. Я слышу голос мамы: «Ларс, милый, только не волнуйся, пожалуйста». Вижу перепуганное лицо сестры на заднем сиденье. В такие моменты я старался сжаться в комочек. Соня начинала петь. Я считал. И дело тут было не в том, что произошло, потому что не происходило ничего особенного, и не в том, что отец сделал или сказал, поскольку самообладание ему не изменяло. Дело было в вулкане, который, мы чувствовали, извергался в этот момент у него в душе.
Ночью мне приснилось, что я иду в отделение психиатрии из северного крыла клиники, захлопываю за собой стеклянную дверь и тут какой-то ординатор догоняет меня и протягивает мне рентгенограмму грудной клетки. Я смотрю на снимок и вижу чудовищно большое сердце, заполняющее всю грудную полость. Внезапно рядом со мной возникает рентгенолог в страшно грязном халате, заляпанном какой-то отвратительной желтой жижей. Он наклоняется ко мне, я отшатываюсь, потому что с халата капает и я боюсь испачкаться. «Дефект межпредсердной перегородки», — шепчет он. Я спрашиваю, что он делает в отделении психиатрии, а потом вдруг понимаю, что это мой снимок, что сердце с врожденным пороком принадлежит мне. Я лезу в карман халата за стетоскопом, прижимаю его к груди и слышу громкий посвист сердечных шумов, а потом через стекло вижу отца. Он лежит на больничной койке в центре широкого коридора, ведущего в южное крыло клиники. Откуда он тут? Он же лежит в другом отделении! У меня в кармане должен быть ключ от двери. Вместо этого я нашариваю связку из пятидесяти разных ключей всех форм и размеров и начинаю пробовать их по одному. Все напрасно, замок не открывается. Мне нечем дышать, я в ужасе зову на помощь. Отец лежит не шелохнувшись, рот его приоткрыт. Как из-под земли вновь возникает рентгенолог, но теперь у него другое лицо. Он снова шепчет мне на ухо: «Психотическое расстройство с последующей гипертензией малого круга кровообращения». С этими словами я проснулся. На следующее утро, когда я записывал сон в тетрадь, то первый же комментарий, естественно, гласил: «Психиатру: исцелися сам!», но потом я понял, что моя «дырка» в межпредсердной перегородке имеет отношение к отверстию в отцовской грудной клетке, когда в приемном покое ему поддували спавшееся легкое, и что дверь, за которой он лежал, я пытался открыть оставшимися от него «неопознанными ключами», но тщетно.
Инга и Розали нашли номер газеты «Замбротский репортер» от 14 мая 1920 года, где в хронике происшествий говорилось о «трагедии на пожаре», унесшем жизни Сильвии Одланд и ее новорожденного сына Джеймса. Двухгодовалую Лизу Одланд пожарным удалось вынести из огня, но она получила серьезные ожоги. Сильвия Одланд и ее супруг находились в разводе, и в статье говорилось, что осиротевшая девочка будет проживать в новой семье отца. О смерти ее матери и братика ей решили не говорить. Неправильно! Надо было все рассказать! Значит, Уолтер Одланд ничего не перепутал. Имплицитная память[56] о пожаре, который ей ни разу не пришло в голову вспомнить сознательно, тем не менее отражалась на ее эмоциональных реакциях, подпитывала их. Никто не рассказал ей о смерти матери, никто не поплакал с ней вместе над гробом, ей просто подсунули замену. Через много лет ее сводный брат придет к ней, чтобы рассказать правду. И она навсегда отгородится от мира. Однако, как заметила Инга, вся эта история с пожаром не имела никакого отношения к нашему отцу.
— Я чувствую, что Ларс рядом, — сказала мама. — И моя мама тоже со мной. А в Нью-Йорке их не было. Они существуют только тут.
Соня озадаченно подняла на бабушку глаза:
— Как призраки, что ли?
— Нет. Они здесь, только мы их не видим. Ничего страшного.
— А я Макса слышу, — сказала Инга просто.
— Честно? — спросила Соня.
Инга кивнула:
— Он зовет меня по имени, не часто, но я слышу. Папа рассказывал, что тоже слышал, как отец зовет его.
Мама сидела с ногами на диване, обхватив руками колени. Вот она повернула голову к окну, и мне вдруг показалось, что я вижу ее впервые. Внезапная вспышка солнечного света озарила ее небольшую головку и тонкий профиль. Проступили глубокие морщины, залегшие вокруг рта и избороздившие лоб, заблестели зачесанные назад белоснежные волосы, сверкнула пронзительно синяя радужка глаза, который был мне виден с моего места в кресле напротив.
— Помню, Лотта рассказала мне, как ваша бабушка узнала, что все ее деньги пропали. От Ивара, представляете? Он пришел домой и сообщил страшную весть, что банк лопнул, а после прочитал строчку из сто четвертого псалма: «Просили, и Он послал перепелов и хлебом небесным насыщал их». Тогда Хильде схватила со стола тарелку и шваркнула ее об пол.
— А сам папа тебе об этом никогда не говорил? — спросила Инга.
— Нет. Я все время ждала, что он начнет больше со мной делиться, но у него не получалось. Я ведь однажды сказала ему: «Трудно, наверное, жить в семье, где между отцом и матерью царит такая неприязнь».
— А он?
— Он об этом и слышать не хотел, не то что говорить.
Очевидно, солнце за окном зашло за облако, потому что в комнате внезапно потемнело.
Я попытался обратиться мыслями к прошлому, чтобы вытащить что-то из детства, нашарить какие-то ключи. Я очень любил бабушку, любил ее руки с отвисшей мышечной мякотью, ее длинные седые волосы, которые она закалывала крупными шпильками, хранившимися в вазочке на подзеркальнике. Я любил ее смех, ее рассказы о детстве, любил ее соломенную шляпку с цветами, которую она надевала, если мы собирались кататься в авто. Она так и не научилась произносить английское межзубное «с», у нее все равно выходило «т». Я думал о своем прадеде, деде моего отца с отцовской стороны, о том, как он с помощью веревок и шкива спускал с обрыва в Воссе сундук с пожитками, которые тащил с собой в Америку, о землянке, почти норе, где он жил, когда приехал, о бревенчатом доме, сгоревшем после похорон жены.
Осенью 1924 года дом загорелся. До сих пор непонятно, что послужило причиной пожара: не то неисправная плита, не то сажа в трубе. По счастью, Хирам Петерсен и Кнут Хуго, жившие по соседству, проезжали мимо и увидели пламя. Им удалось вытащить деда Улафа из огня. Дед едва не сгорел заживо, потому что стол, который он пытался выпихнуть, застрял в дверном проеме и он оказался в западне. Он сильно обгорел, особенно руки и часть лица. Последний раз, когда я видел деда живым, он лежал в постели и говорить уже не мог, только положил обожженную руку мне на голову и благословил, а потом сделал то же самое с моей сестрой Лоттой.
— Я бы тоже шваркнула тарелку об пол, — сказала Соня. — Он ведь не стал их кормить, манны не послал. Они же все потеряли.
Мать покачала головой:
— Вы не представляете, какими они были разными. Хильде могла совершать безрассудные поступки, но духом всегда была тверда. А вот Ивар перед смертью впал в кому, правда, выходил из нее иногда и тогда нас видел. Говорить он уже не мог, только смотрел, и в глазах его стояла такая мука, словно он ждал смерти как избавления.
Никто из нас не мог ничего сказать, молчание длилось почти минуту. Потом мама повернулась к Соне и продолжала:
— Мой отец заболел во время войны. Сердце. Он был таким крепким, спортивным, по горам бегал, что твой горный козел, никогда не спотыкался, ни разу, а потом…
Мама прижала руку к груди.
— Ему вдруг стало трудно дышать. Я помню, что слышу его прерывистое дыхание, а в голове стучит: «Папа не умрет. Он не может умереть!»
— И я, — прошептала Соня. — Я то же самое говорила про своего папу.
Мама притянула внучку к себе и принялась легонько гладить ее по волосам. Инга смотрела на них, напряженно вытянув шею.
Мама продолжала свой рассказ. В ее ровном голосе проступали ритм, интонации и напевность другого языка, словно выстилавшего изнутри тот, на котором она говорила сейчас. Это был разговор не столько с нами, сколько с самой собой.
— В мое время, когда человек умирал, его одевали в парадный костюм и выставляли для прощания, чтобы люди могли прийти и проводить его в последний путь. Это был обряд прощания с телом. Стоя на панихиде у гроба, я смотрела на папу, который лежал там, но это был не он. Его там нет было. Этого мертвого человека я не знала.