Юз Алешковский - Предпоследняя жизнь. Записки везунчика
«Судьба, — по мнению бывалого Михал Адамыча, — это единственность предназначенного пути… она настолько властна, что свора случайностей на арене жизни становится послушней, чем умные псы и укрощенные дрессировщиками хищники… но бывает и так, что поганый случай оборачивается совершеннейшей удачей… то есть вопреки хреновому раскладу все, казавшееся драмой, происходит явно к лучшему… и ты, как следует еще не опомнившись, уже посмеиваешься над собою — над слепцом, ни черта не видевшим дальше своей сопатки, считавшим тесто происшедшего злом жизни, а оно неожиданно не просто взошло — стало буханками животворного добра… это я все к тому вам, Володя, что натаскивать себя нужно уметь и на противостояние чему-то случившемуся, и на умение держаться на плаву, не шевеля плавниками, и на смиренное согласие с неясными смыслами того самого «странного течения карт», удивлявшего гоголевского кидалу».
Хватит обо всем таком; что касается предков, людей мне в общем-то чуждых, с детства враждебных ко всем моим интересам да и к свободолюбивому поведению, не терпевшему никаких рамок, то не мог я быть к ним равнодушным — не мог; да и как равнодушествовать, когда потеряют два человека зачатого ими при более чем странном — при совершенно случайном — стечении хромосом единственного своего сына, каким бы мудаком и выродком они его ни считали; поэтому в одну из встреч я попросил Михал Адамыча натравить на них после моего свала какую-нибудь гадалку или экстрасенса, чтоб запудрили мозги, — так им полегче будет переносить семейную трагедию.
Может быть, и не стал бы я предпринимать ничего такого авантюрного, если б не две вещи: не желал я ни подсесть, ни подохнуть раньше времени; к тому же по-прежнему легкомысленно жаждал поболтаться по белу свету, пока хватит воли и сил сколько-то просуществовать вдали от Г.П., оставаясь без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви.
Срок свала от меня не зависел, поэтому я быстро собрался и плыл по течению, не шевеля плавниками, пока Михал Адамыч не выдал мне все новые документы и правишки вместе с билетом буквально на послезавтрашний самолетик до Рима.
«К нему, как известно, ведут, Володя, все пути… завтра к часу дня мчитесь в ОВИР — там вас ждут как важного чина… а затем — затем канайте обратно для легкого расслаба в одной забегаловке для леди и джентльменов, не любящих сумятицы и шума… там и простимся… нас будут ждать красотки, некогда пребывавшие в безвестности и нищете… имею в виду не профессиональных блядей и не топ-кадры, вызываемые по телефону… просто одиноким мужикам совсем неплохо поддать в обществе вполне натасканных студенток, готовят которых японские спецы стать первыми российскими гейшами».
«О'кей, — говорю, — съезжу, все сделаю и моментально вернусь, подобно бумерангу… но уважьте, будьте другом, позвольте мне вызвать для того же расслаба обожаемую даму… я ведь вскоре как-никак должен зажмуриться… попробую внушить ей смутное предчувствие какой-то неясной, ожидающей ее поганки… услышав о случившемся, она непременно воскликнет: «Господи, как знала, как чуяла, как в воду смотрела…» в общем, так ей будет легче пережить случившееся».
Михал Адамыча, видимо, удивило мое знание женской психики; он, пожав плечами, дал понять, что ничего в таковой не сечет; разумеется, говорит, пригласите; без всякой задней мысли я чуть было не брякнул чудовищно пошлое, какое-то дьявольское, мелькнувшее в мозгу — «возможно, потом вам вздумается как-то успокоить премилую мою приятельницу», — но вовремя удержался.
Затем он велел секретарше вызвать тачку и передать водиле, чтоб махнул по Москве с квакалкой, а не скромничал — время дороже денег.
«Потом вы, Володя, собирайтесь, жду вас завтра, я тут поработаю и поиграю с перстеньками, век буду вас за все это благодарить».
Вот тут я уже не мог удержаться, не мог не сказать, что благодарить за них надо не меня, а мою даму, Галину Павловну… я всего лишь комиссионер, которому решительно было отказано в праве действовать ради нее бескорыстно — по-рыцарски.
«О'кей, если представится случай, непременно выскажу свое восхищение ее сокровищами».
Минут десять, пока не подали тачку, натаскивал я себя захреначивать одним росчерком пера новенькую персональную подпись Николая Васильевича Широкова… это было нетрудно, — наоборот, интересно, как в совершенно бездумном первоклассничестве… в те минуты ни мысли не было у меня в башке о судьбе этого человека, видимо, чуял, что подумаю о нем еще не раз… тем более имя-отчество Гоголя считал знаменательным совпадением, точней, приметой правильности выбранного пути — вот только непонятно, к какому именно пункту назначения.
Потом… потом ничто в жизни так меня не поражало, как виза в Италию, выданная быстро, без косорыло бюрократического сучка и бесчеловечной задоринки… все произошло молниеносно, иначе говоря, с помощью механизма совершеннейшего чуда, запущенного в ход властными связями Михал Адамыча… я заполнил бумажонки, размашисто, будто в сотый раз, подписал их, что далось мне запросто и, видимо, на всю, как говорится, дорогу… постарался скрыть некоторую ошеломленность… любезно передал девушке в окошке тяжеленный брусок швейцарского шоколада — как и было велено Михал Адамычем, вручившем мне оный.
Однако, вновь усевшись в тачку, почуял я, как холодеет, как брякается в обморок душа от чего-то происшедшего с моей так называемой экзистухой… ум человека, видимо, равнодушно — в полном смысле этого слова — относится к некоторым трудностям «служебного» влезания в чужую чью-то шкуру… хер, мол, с ним, умствует мозг, с Владимиром Ильичом Олухом, прежде на него ишачил, теперь помантулю на дорогого и любимого, как в ксивах указано, Николая Васильевича Широкова… я почему-то был уверен, что, судя по простоватой корявой подписи, уже померший (если не спившийся и не замоченный) чувак был дубоватым малым… в любом случае — жаль беднягу, жаль…
Разумеется, во всех документах красовались собственные мои физиономии, что успокаивало, что утверждало, что воздействовало на душу тайными какими-то энергиями то ли судьбоносного, то ли рокового перевоплощения; иначе — забился б я в натуральной падучей прямо на полу ОВИРа.
Весь остальной день я собирался; собственно, собирать-то было нечего; всем можно было обзавестись на новом месте, причем не очень-то обзаводиться — надо пожить и побыть бродягой; между прочим, спалось мне в эту ночь, как в детстве, в предчувствии долгожданного праздничка.
Назавтра, в банке, мы еще кое о чем поболтали с Михал Адамычем; он передал мне кодовый номер счета в почтенном, сказал он, Лозаннском банке; приличную сумму я взял с собой для открытия счета в одном из банков Италии; договорились, что Михал Адамыч завтра же позвонит и передаст Марусе вместе с приветом рисунки Кандинского и две дорогие иконы, — о звонке я ее предупрежу; смогу ли, спрашиваю, провезти с собою штук тридцать?
«Это пустяки, в Шереметьево все снизу доверху схвачено не одним мной — такие, Володя, шастают нынче времена… в тот же Лозаннский банк я переведу на ваш номерной счет — не вздумайте потерять код — кое-какие денежки… на всякий пожарный его копию я тоже передам вашей Марусе… если нужно, считайте бабки своими и распоряжайтесь ими как знаете… учтите, в бывшей Стране Советов может случиться все, что угодно… не мрачнейте, возможно, жизнь и меня вынудит последовать за вами, если не устою на палубе нашего отечества, дрейфующего почти что без руля и без ветрил… не вздрагивайте, речь идет всего лишь об Италии… вот тогда и покатаемся на яхте по морям, по волнам… немедленно забудьте беспокоиться о предках… они, считайте, в полном уже порядке… уйдут с работы, будут жить-поживать в собственном домике, в хитром поселке Крутые Горки, где снесли деревню и постройки «Высшей Меры», — Гуталин обожал этот колхоз, один из первых… известите, пожалуйста, вашу даму, что ждем ее в интимнейшем из кабаков «У Есенина», за ней приедут… наряжаться не стоит… впрочем, абсолютно все женщины взирают на подобные советы свысока… простите, оставлять вам ее не жаль?»
«Говорить об этом трудно, но, раз такова судьба, лучше уж рвать разом, чем жилы вытягивать из сердца — оно, к сожалению, не двужильное». Такой вот был у нас разговор; я звякнул Г.П., а сердце снова — бац в пятки… неужели, думаю, встретимся последний раз и последний раз ее увижу?.. а ведь мне уже не попрощаться ни с Котей, ни с Опсом, ни с дачей, ни с леском — со всеми и со всем, ставшим мне родным, главное, с Марусей… не знаю почему, невыносимей всего было мне думать именно о ней; безумно боялся ей звонить… она безошибочно чуяла «нехорошее» и, как всегда, прямо сказала бы, что у тебя, Олух, непорядки, причем явно поганые, советую перебить масть настроения, забиться в норку, я обычно так делаю, потом смотрю — небо ясное, жизнь продолжается.