Лутц Зайлер - Крузо
Накануне, на обратном пути с пляжа, Эд видел мужика с жестокими ушами, тот кусал горло ребенка. Только в следующий миг движение прояснилось: легкий подъем и опускание головы и на удивление длинный язык за воротом. Мужик облизывал ребенка. Потом вернул ему мороженое, раскисшую вафлю, которую все это время держал на вытянутой руке. Коленопреклонение и рука неожиданно приобрели нечто рыцарское; преступное исчезло. Мой отец никогда бы не стал меня облизывать, подумал Эд. Посмотрел на термометр на котле. Клокотание огня после растопки, словно течение, которое окутывало его, омывало, успокаивало. Здесь было его место, в подвале, у печи. Здесь он мог побыть один, тихонько посидеть со своими мыслями.
Он охотно расхаживал там, проверял шкафы. Хранилища, сейф, цинковая ванна исконного отшельника, с надписью «Скит на Таннхаузене». Сверху доносились первые кухонные шумы, кок Мике заступал на дежурство.
Переход в винный погреб заканчивался стальной дверью, незапертой. За ней шесть градусов по Цельсию и урчание холодильной установки. В начале каждого сезона на Дорнбуш приезжал грузовик, полный спиртного; все пригодное для хранения попадало в винный погреб. В полу за буфетной стойкой имелся откидной люк, а под ним лестница, которая вела вниз, к напиткам. Для буфета проблема заключалась в том, что в затхлой сырости подвала этикетки отклеивались от бутылок, сгнивали, покрывались плесенью, со временем бурели. А поскольку сгнивал и картон винных ящиков, каждую бутылку приходилось извлекать по отдельности, осторожно – так внушал ему Рик. Эд теперь часто помогал буфетчику. «Фюрерский бетон, неистребимый!» – восклицал Рик, спускаясь по грязным бетонным ступенькам; то была одна из его любимых историй. Закаленной лестницей, как он ее называл (за прочность бетона), «Отшельник» был обязан морским пехотинцам, которых в начале войны расквартировали здесь, в лесном трактире, чтобы они соорудили на севере острова огневые позиции зенитной артиллерии и бункера, с подземными каналами, якобы пронизывающими всю возвышенность.
– Материал определенно один и тот же, добрый немецкий бункерный бетон!
С начала месяца «Отшельник» ежедневно потреблял десять бочек пива, тысячу литров. Эд мыл бочки, которые жутко воняли. Рик задействовал протычку, довоенный прибор, присоединенный к баллону с углекислым газом и к манометру. Когда он вколачивал прут в отверстие для затычки, Эд должен был навинтить гайку с уплотнителем. Временами все шло наперекосяк, и они бродили по щиколотку в пиве или в красной шипучке. Рик при этом оставался совершенно спокоен, чертыхался, но совершенно спокойно. Для Эда Рик был самым уравновешенным человеком на острове. Рик говорил, что остров сделал его душу большой. Выпивку он считал хорошей штукой. В конце концов они же качают тут не алкоголь печали, а алкоголь блаженства. «Душа шумит и просит еще больше счастья», – твердил Рик.
Мечтательный взгляд и тонкие брови вразлет, на концах делавшие еще один маленький изгиб вверх, внушали доверие каждому, кто попадал в ауру его буфета. Рик излучал доброту. При этом он был великаном и на первый взгляд казался попросту слишком большим, слишком громоздким для буфетной стойки. Но как только он брался за стаканы и напитки, его движения приобретали прямо-таки кошачью ловкость; душа радовалась – смотреть за его работой, каждый жест ласкал глаз окружающих. Вообще-то он почти целиком заполнял пространство за стойкой, отчего его жена Карола часто располагалась перед буфетом и оттуда выполняла свои обязанности. Для нее это, похоже, не составляло труда. И пиво она своими гибкими руками качала, и управлялась с двумя громадными кофеварками, кофебомбами, как их называл Рик. Каждая бомба выдавала сорок кофейничков, за кофейные часы разливали («цедили», говорил Рик) примерно три сотни. То есть семь-восемь бомб в день.
Рик владел мудростью, а Карола – математикой. Она все цены держала в голове. С пивом (0,56 марки), пшеничной (1,56 марки) или бочковой шипучкой (двадцать один пфенниг за стакан) все было просто, но буфетчица знала еще и цены каждого из несчетных вин, всех этих «Мурфатларов», «Котнари» и «Токаев», не говоря уже о чешских, польских и русских водках или шипучих винах, которые как раз вошли в моду и пользовались у посетителей огромной популярностью. «Умница она, вот и все», – говорил Рик.
Именно такой, как Карола, Эд представлял себе берлинскую штучку, – гордой, вызывающей, находчивой. У нее был белоснежный джинсовый костюм, который она иногда надевала даже на работу. В каждом ее движении сквозила энергия, и все в ней внушало уважение, в том числе рыжие волосы, во время работы она подкалывала их вверх, сооружая этакую башенку, угрожающе шатавшуюся при каждом шаге, но никогда не падавшую. Карола подсчитывала у Кромбаха в конторе дневную выручку, она же следила за уровнем задолженностей команды в буфете – никто другой не сумел бы.
Буфетная чета изначально отнеслась к Эду очень по-доброму, почти с любовью, вроде как по-родительски, во всяком случае в той манере, какой Эду недоставало. Рик выбрал его для винного погреба, он стал Риковым помощником, а не Рольф и не Рене. А Карола каждый день приносила ему в судомойню свежезаваренный чай и порой устраивала ему и Крузо ледяной массаж, прямо во время работы. Использовала льдинку как инструмент, вела ее длинным, плавным движением, будто резала жаркое. «Продолжай работать, малыш, считай, что меня здесь нет, поверь, только так по-настоящему расслабляешься».
Как и Кромбах, буфетная чета жила в одной из маленьких блочных построек, что окружали «Отшельник». Рик называл их – шале. Ни водопровода, ни туалета и очень тесно. «А что человеку надо?» – вопрошал Рик и начинал одну из своих буфетных речей. Обстоятельства на острове, дескать, делали человека добрее. «Словно кто-то растягивает время, Эд, чуть не до бесконечности».
Корень
Опыт показал Эду, что раскочегаренное К. желание оставит его нескоро, но внезапно все миновало. Потерпевшие крушение шептали в темноту свое имя, и уже секунду-другую спустя он его не помнил. Не помнил даже, называли они его вообще или нет. Часто он попросту погружался в сон, похожий на обморок, и необходимость спрашивать себя, как он вынесет присутствие того или иного тела в потемках, сама собой отпадала. Секрет заключался в том, чтобы просто спать.
Из этих дней сна Эд вынырнул совсем другим человеком. Он теперь полностью доверился распределителю Крузо, тогда как самого своего товарища почти не видел. Более того: в нем окрепла мысль, впервые смутно мелькнувшая в связи с потерпевшей крушение Грит, мысль, что все эти избранные ночлежники-нелегалы были посланцами Крузо, его заместителями, а стало быть, обеспечивали возможность находиться с ним рядом. Он мог слышать мысли Крузо, даже мелодию его слов. Вести, незадолго до полуночи пробиравшиеся к нему в комнату в облике потерпевших крушение, или утопии, принявшие вид потерпевших крушение, фантазировал Эд, можно чуять их запах, можно слушать их голоса, можно (теперь, когда его громогласная похоть наконец-то замолчала) учиться у них, когда они вытягивались подле него или прямо на полу либо еще долго стояли у двери, едва различимые в темноте, – сколько людей, столько темпераментов, думал Эд. Это он уже давно знал, хорошо знал. Тем не менее теперь гости казались ему другими, изменившимися, прежде всего без знаков крушения или усталости от жизни.
Когда они умолкали, он тихонько просил их продолжать, хотя бы еще немного, рассказать ему все, всю историю о великой свободе Крузо. Большинство понимали Эдову просьбу. Она походила на просьбу ребенка, которому перед сном хочется слушать и слушать сказку (историю любимого героя). Впрочем, кое-кто воспринимал это как испытание, последнюю проверку, своего рода вступительную плату за эту ночь, эту чудесную квартиру на береговой круче, последнее дело перед сном, которое в принципе едва ли могло удивить их после семинаров на пляже, после супа, омовения и часов в мануфактуре, изготовлявшей украшения.
Когда они начинали рассказывать, их жизнь (с ее бедами и конфликтами) уже как бы упразднялась неописуемым, по словам многих, воздействием острова, упразднялась шумом моря и его огромным, бесконечным движением, утренней свежестью воды и ветра, который никогда не переставал, задувал прямо сквозь глаза в голову и освобождал мысли. Снова и снова истории возвращались к панораме острова, открывающейся с возвышенности, к так называемой Большой панораме острова, которая своей непостижимой красотой открыла им глаза и призвала из глубин сознания начало воспоминаний, воспоминаний о самих себе. И действительно, зачастую речь шла о совершенно ребячливом желании прижать прямо к сердцу контур острова, раскинувшийся перед ними во всей своей уязвимости, – справа и слева море, а посредине хрупкая, нежная полоска суши…