Ольга Исаева - Мой папа Штирлиц
– А зачем?
– Никто из людей наверняка не знает. Я тут в одной книге прочёл...
– Нет, погоди, – перебила Антошка, – значит для тех, кто выше нас по уровню развития находится, мы тоже самое, что для нас муравьи?
– Примерно.
– Значит, если какой-то пацан в лесу незатушенный бычок в муравейник бросит и от него весь лес сгорит, то для муравьёв это будет конец света и воля высшего разума, а для нас – хулиганская выходка малолетнего идиота и опять таки воля высшего разума?
– Предположим.
– Ты только не обижайся, – не выдержала Антошка, – но больно уж жестокий у тебя высший разум получается. В религии и то лучше. Бабушка у меня верующая была, так она говорила, что Бог – это любовь, хоть и там тоже: "Неисповедимы пути Господни и всё что Бог ни делает – к лучшему". В детстве я во всё это верила, а про Луну думала, что она лик Божий. Бывало выглянешь ночью в окно, а Бог смотрит с неба и улыбается. Но когда бабушка умерла, я задумалась. Куда ж, к лучшему-то? Человек она была золотой, а что в жизни видела? Голод, войны, смерть детей, болезни? Всю жизнь работала, еле сводила концы с концами, а не успела на пенсию выйти – инсульт хватил. Когда она умерла, мать с облегчением вздохнула: "Отмучилась", а я подумала: "Зачем мучили-то? За что? Кому это всё нужно было? Богу?". Что же это за любовь такая? И потом, если Он всех любит, значит фашистов тоже? Ну так я в такого Бога верить отказываюсь.
Артур молчал. Антошке показалось, что он обиделся, и мысленно она опять ругала себя за то, что вылезла с возражениями, но он вдруг сказал:
– А у меня ни бабушек, ни дедушек никогда не было. То есть были, конечно, только их всех фашисты убили. Они в Минске жили, на одном заводе работали, дружили семьями. Дети, то есть мои мама с папой, в один детский сад ходили. Через несколько дней после начала войны их с садиком на Урал эвакуировали, а родителей в Минске на заводе работать оставили, вот они и погибли все.
– А как же потом?
– Что?
– Ну твои мама с папой?
– Они в один детский дом попали, а сразу после десятого класса поженились.
Антошка хотела что-то сказать, даже рот было раскрыла, но произнести не смогла ни звука, так как в горле застрял комок, тугой как резиновый мячик. Она сняла варежкой с куста чистый сугробик и, стала есть снег, как в детстве, когда хотела заболеть, чтобы в детский сад не ходить, или просто играла, что снег это мороженое. Несколько минут она шла молча. Со стороны могло показаться, что она забыла уже о чём ей Артур только что рассказывал, но на самом деле в голове у неё проносился вихрь мыслей и образов, которые она когда-либо читала или видела про войну в кино и по телевизору.
– Неужели ты думаешь, что в том, что случилось с твоими родными, был хоть какой-то смысл? – наконец хрипло спросила она.
Расстроенный тем, что она не захотела или просто не смогла понять идею, которую он сам всего пару недель назад вычитал у одного знаменитого американского фантаста и всё искал случая ею с кем-нибудь поделиться, Артур угрюмо ответил:
– Откуда я знаю? Не может же быть, чтобы всё в мире было так страшно и бессмысленно.
– Ну почему же всё? – возразила Антошка, – Есть ведь на свете и любовь, и радость только они с горем так перемешаны, что друг без друга не существуют. Конечно была война и всё это было ужасно, но потом ведь была и победа! Многие погибли, но многие и выжили, а кто-то живой-здоровый с орденами и медалями с войны вернулся, а через несколько лет в мирное время по собственной дурости обеих ног лишился. Есть у нас в бараке мужик такой – Федька Безногий. В юности, мать говорила, красавец был, все девки у нас в Текстильщиках за ним бегали, а он то одну поматросит, то другую. Когда на Надежде женился, весь посёлок у них на свадьбе гулял. Слёз было! Какого парня увела! Казалось бы, живи и радуйся, а он через год после свадьбы по пьяной лавочке в депо под паровоз угодил – обе ноги отрезало. С горя, конечно, и вовсе запил. Теперь, страшный, как бармалей, что ни вечер дежурит у проходной. Мужики со смены идут, он тут как тут. Те его за водкой посылают, а он и рад стараться. Кулачищи-то у него – во какие! Он ими в землю упирается и на тележке такой разгон берёт, что и на своих двоих не догонишь. Мужики только к гастроному подходят, а он уж их с поллитрой дожидается. Ему как инвалиду без очереди полагается. К вечеру само собой на рогах. Надежда с работы всегда через гастроном идёт. Если Федька ещё держится, она его с матюками домой гонит, а он упирается и во всё горло орёт: "Врагу не сдаётся наш гордый Варяг", а, если уже в мёртвую лежит, то грузит она его, голубчика, на тележку, привязывает верёвками и, как бурлаки на Волге, домой тянет. Другая бы от жизни такой давно или сама спилась, или на весь белый свет озлилась бы, а она знай похохатывает: "У других, – говорит, – вообще мужа нет, а у меня аж целая половинка". И видно – любит она своего алкаша безногого. По лицу видно, что любит. А откуда такая любовь берётся, я и не пойму. Злоба, жестокость – понятно откуда – жизнь тяжёлая. А вот любовь?
– А как же он зимой?
– Что зимой?
– Ну, по сугробам-то на тележке, как он?
– Зимой он дома, у батареи рядом с мужским туалетом, вахту несёт. Дело-то не в нём...
– Да я понимаю, – Артур покраснел, – Классно ты рассказываешь, будто кино посмотрел. Здорово!
От этих слов Антошке стало так сладко, будто она разом целую банку сгущёнки выдула. Она бы ещё целую кучу историй могла порассказать, да вдруг заметила, что улица Ленина кончилась и их обступили бараки посёлка Текстильщиков. Будто впервые она увидела исписанные матерщиной заборы, зарывшиеся в сугробы сараи, мёрзлое бельё на верёвках, собачьи метки на снегу, помойки с ёлочными скелетами в клочьях серебряного дождя, бороды сосулек на окнах, бельма авосек за двойными рамами, услыхала родной, как биение сердца, стук электрички, равнодушный собачий брёх и вдруг до боли всего этого застеснялась.
– Давай дальше не пойдём, – предложила она, – я тебя до остановки доведу, а дальше сама побегу, а то твоя мама наверное уже волнуется.
Артур спорить не стал.
– Хочешь послезавтра опять в кино сходим?
– А завтра?
– Завтра я не могу. К репетитору, в Москву, еду.
Антошка хотела сказать, что, запросто может вместе с ним в Москву махнуть, а, пока он будет заниматься, погуляет где-нибудь вокруг дома, но из-за поворота вывернул автобус, и она крикнула:
– Бежим, а то не успеешь!
Артур вырвался вперёд, вскочил на подножку, прежде чем войти внутрь, прокричал:
– В понедельник, у "Родины", в час дня.
Она закивала, помахала рукой, проводила глазами автобус до поворота и побрела домой.
В комнате было пусто, в воздухе ещё не совсем развеялся сигаретный дым и запах недавнего застолья. Она так устала, что, стряхнув на пол шапку и пальто, бухнулась на материну кровать, морщась от боли, стянула сапоги и хотела передохнуть минуточку, но с размаху нырнула в тёплые, пронизанные светом бирюзовые волны и с радостным изумлением подумала: "Море". Очнулась она, когда за стенкой у соседей голос диктора объявил: "Московское время десять часов". Уличный фонарь освещал комнату красноватым светом, стены и потолок облепили тюлевые тени. Мать куда-то запропастилась. Антошка с трудом поднялась, расстелила раскладушку и легла, надеясь, сразу же вновь окунуться в сонное блаженство, но память уже раскручивала перед её внутренним взором эпизоды минувшего дня, и, как в кино, она увидела себя и Артура, идущих по белому, будто на засвеченной киноплёнке, городу. Ей нестерпимо захотелось, чтобы он оказался рядом, захотелось прижаться к нему всем телом. "Втюрилась", – услышала она злорадный, неожиданно донёсшийся изнутри, незнакомый голос. Сердце её забилось так, словно хотело пробить грудную клетку и выскочить наружу. Щёки запылали, тело заныло, радость и непонятная тревога, слились в одно огромное чувство, которое стало так распирать её, что она заметалась по раскладушке, то сбрыкивая с себя одеяло, то вновь зарываясь в него с головой. "Так вот какая она любовь-то", – пульсировало в голове. Изнемогая от ощущения, что Артур заполнил собой каждую клеточку её тела, она ворочалась, стонала, всхлипывала, но при первом же звуке отворяемой матерью двери стихла и притворилась спящей.
Не включая света, та разделась, прокралась на цыпочках к кровати, задёрнула занавеску, скрипнула сеткой, пару раз зевнула и через несколько минут тяжко, как фабрика, задышала. Чтобы не разбудить её, Антошка некоторое время лежала, не шелохнувшись, но скоро и сама соскользнула в сон.
Следующий день внешне ничем от других не отличался: проснулись обе поздно, за завтраком в халатах, неумытые и всклокоченные, смотрели "Утреннюю почту". Мать, как всегда, препиралась с ведущим.
– Здравствуйте дорогие телезрители! – умильно улыбаясь, говорил он.
– Ну, здравствуй Юра. Опять мне изменял вчера? Да и назюзюкался! Рожа-то вон опухла, как у хорька, – с напускной суровостью вторила ему мать.