Александар Хемон - Проект "Лазарь"
Взять, к примеру, ешиву [20] в Кишиневе, оказавшуюся у нас на пути. Ее разбомбили во время Второй мировой войны, как, впрочем, и многие другие здания в городе; все, что от нее осталось, — это обгоревшие высокие стены и пустой заброшенный двор; там и сям на стенах виднелись полустертые звезды Давида. Ешива и ешива, ко мне она не имела никакого отношения; она простояла в таком виде последние шестьдесят лет, а я только сейчас ее увидел — и ничего не произошло, я остался прежним, никоим образом не связанный ни с ней, ни с ее историей. Возможность равнодушно смотреть на ешиву давала ощущение свободы — вот-вот мы навсегда уедем из этих краев, а здание и окрестности не изменятся. Кажется, я научился воспринимать как должное тот факт, что мир постоянно исчезает; наконец-то я превратился в индейца, без оглядки скачущего верхом на лошади. Итак, надо было двигаться вперед, и мы с Ророй, не испытавшие на своей шкуре, что такое погром, отправились в кишиневский Еврейский общинный центр, чтобы разыскать кого-нибудь, кто тоже такого не испытал, но сможет нас просветить.
У Юлианы было бледное лицо, бездонные печальные глаза и темные густые брови. Волосы собраны в тугой до боли хвост на затылке. Она заговорила с нами по-английски; здороваясь, твердо, по-мужски пожала обоим руки; улыбка ее при этом была такой грустной, будто, завидев нас, ей захотелось расплакаться. Утром я позвонил ей из гостиницы, сказал, что мы приехали из Чикаго, что я собираю материал для книги. Говорить, что мы боснийцы, а не евреи, не стал. Встретившись с нами в Центре, она больше ни о чем не расспрашивала, зато я все у нее выспросил: ей двадцать пять лет, она изучает историю, в Центре работает волонтером, замужем. Красивая женщина.
Я с восторженным вниманием слушал ее вызубренный доклад по истории еврейской общины в Молдове: про исторические корни, про суровые ограничительные законы Российской империи в отношении евреев, про многочисленные погромы, румынскую оккупацию, Холокост, советскую оккупацию; словом, одно несчастье за другим — а тут еще и мы свалились на голову. Все это время она держала руки сцепленными внизу живота, как обычно делают на похоронах. Иногда, умолкнув на секунду, облизывала пересохшие губы, и они будто вспыхивали в ярком свете потолочных ламп. Рора ушел вперед, а я неотступно следовал за Юлианой, рассматривая выставку подновленных черно-белых фотографий, рассказывающих про сегодняшний день, про страдания и про отдельных выдающихся представителей общины.
— Меня особенно интересует погром 1903 года, — сказал я, глядя Юлиане в спину. Этим утром, перед тем как собрать волосы в хвост, она их тщательно расчесала: ни одной выбившейся пряди, волосок к волоску.
— Тогда пройдемте в следующую комнату, — сказала она.
— Там были собраны материалы исключительно про погром;
Рора уже давно сюда перебрался, ходил, разглядывал фотографии на стенах: ряды истерзанных тел на больничном полу, безжизненно уставившиеся в потолок остекленевшие глаза на бородатых лицах; сваленные в кучу трупы; ребенок с широко раскрытым ртом; толпа смертельно испуганных, перебинтованных уцелевших жертв погрома; ярый антисемит Крушеван [21] борода клинышком и лихо закрученные усы, невозмутимая самоуверенность человека, распоряжающегося жизнью и смертью других. В стеклянной витрине под фотографиями лежала копия первой страницы его газеты „Бессарабец“, а рядом — потрепанное молитвенное покрывало.
— Уже прошло сто лет после чудовищного погрома, потрясшего Кишинев, но наши раны так и не затянулись, а горе наше все так же велико, — сказала Юлиана. — Кишиневский погром, не первый и не последний удар по беззащитным людям, оставил неизгладимый след в памяти еврейского народа.
Она, без сомнения, повторяла заученные фразы; кажется, ей было безразлично, что делает Рора: фотографирует ее или разглядывает снимки. На скуле у нее была небольшая родинка, гармонировавшая с цветом ее глаз. Она продолжила свой рассказ:
— Что это было: вспышка звериного антисемитизма или хорошо спланированная акция? Как могло получиться, что люди, вчера еще мирно жившие со своими соседями, уважавшие их, сегодня, забыв о всякой гуманности, устроили кровавую бойню? Почему те, кто считали себя просвещенными интеллигентами, отворачивались и почему полиция ничего не предпринимала?
Юлиана замолчала и погладила указательным пальцем впадинку над верхней губой. Она, похоже, не ждала услышать от нас, как, вероятно, и ни от кого другого, ответ — время для ответов давно истекло. Я задумался: интересно, как часто она повторяет эту речь на своем почти безупречном английском? Много ли бывает у них в Центре англоязычных посетителей? Откуда она так хорошо знает язык? Ее жизнь представлялась мне тайной за семью печатями.
— Громилы стали собираться на Чуфлинской площади утром 6 апреля, в пасхальное воскресенье. Погром был спровоцирован публикацией в газете „Бессарабец“ о якобы ритуальном убийстве евреями мальчика-христианина в Дубоссарах — сказались давние клеветнические предрассудки. Известно, что среди громил были люди, в том числе немало подростков, которые подзуживали толпу, раздавая списки с адресами еврейских домов, лавок и магазинов. Многие православные, чтобы защитить себя от насилия, чертили мелом кресты на своих дверях или выставляли в окнах иконы.
Рора ушел в дальний угол комнаты — я слышал, как он там щелкал камерой, — оставив меня наедине с гидом. Я старался не смотреть на Юлиану — мне хотелось как можно глубже погрузиться в рассказываемую ею историю, хотя многое из того, о чем она говорила, мне давно уже было известно. Но комната была слишком ярко освещена; ее лицо — слишком бледным; фотографии — слишком четкими. Я иногда кивал, намекая, что все понял и что ей можно бы уже остановиться, но, судя по всему, она решила идти до конца. Скорбь из ее глаз ни на мгновение не исчезала.
— Утром в понедельник группа евреев, вооруженных палками, дубинками и несколькими револьверами — кое у кого было огнестрельное оружие, — собралась на Новом рынке. Они были полны решимости предотвратить повторение бесчинств предыдущего дня, но полиция их разогнала и человек пять арестовала.
Рора скрылся в нише за панелью со списком жертв погрома; я подошел посмотреть, что он там снимает. В нише за пустым столом сидели два манекена в традиционной еврейской одежде: широко открытые глаза, руки на краю столешницы.
Плохо гнущиеся манекены полулежали на стульях, почти съехав под стол. В этом музее все казалось таким же навечно застывшим, как те пластиковые модели человеческого мозга, что Мэри держала дома и иногда рассеянно вертела в руках, сидя перед телевизором.
— Так выглядела еврейская семья в то время, — пояснила Юлиана и продолжила: — За время погрома были убиты сорок три человека. Они представляли все слои еврейского населения Кишинева, — тут она горько вздохнула, — в числе погибших были владелец доходных домов, поставщик домашней птицы, торговец скотом, пекарь, булочник, стекольщик, столяр, кузнец, бывший счетовод, сапожник, плотник, студент, владелец винного магазина и другие лавочники, а также их жены и матери, и даже несколько детей.
Я не выдержал и прервал ее, спросив:
— Среди них не было никого по фамилии Авербах?
Она вздрогнула:
— Почему вы спрашиваете?
— Видите ли, я пишу книгу… — сказал я и подумал, что сильно забегаю вперед, выдавая желаемое за действительное. — Я занимаюсь историей некоего Лазаря Авербаха. Он пережил погром, бежал из Кишинева и уехал в Чикаго. А в Чикаго глава тамошней полиции его застрелил.
Глаза Юлианы наполнились слезами; она закрыла ладонью рот, словно потрясенная известием об этом давнишнем убийстве. От нее пахло свежестью и чистотой; волосы блестели; мне хотелось обнять ее и успокоить, так же, как я обнимал и успокаивал Мэри, рыдающую после наших ссор.
Это случилось в 1908-м, через несколько лет после того погрома. У Лазаря была сестра, Ольга. Вскоре после его смерти она уехала из Чикаго в Вену.
— Фамилия моей бабушки до замужества была Авербах, — сказала Юлиана.
Мне ужасно хотелось, чтобы Рора сфотографировал Юлиану с ее непреходящей невыносимой скорбью, не потому, что я боялся забыть этот момент — такое не забывается, — а потому, что она была душераздирающе красива. Но Рора стоял поодаль и перезаряжал камеру.
— Ольга переехала в Европу, и там ее следы окончательно затерялись, — добавил я. — Вполне вероятно, она погибла во время Холокоста.
— Мою бабушку расстреляли румыны в 1942 году, — сказала Юлиана. — Ей было около тридцати.
— А вы никогда не слыхали про Лазаря Авербаха? Никогда не приходилось слышать историю семьи с такой фамилией?
— Нет. Мой папа был еще совсем маленьким, когда убили его мать. И его бабушка с дедушкой тоже погибли. Никаких семейных преданий не осталось.