Фридрих Горенштейн - Место
Я разорвал письмо на мелкие клочки и бросил его в мусорницу. Потом вернулся, вытащил эти клочки, уже испачканные и мокрые, отнес их брезгливой кучкой в ладонях и бросил в унитаз, спустив воду. Однако успокоения не наступило, и с необычным для летнего периода волнением я стал ждать неприятностей. Ждать пришлось недолго, хоть вновь явились они с неожиданной стороны. Однажды во дворе нашего жилгородка, неподалеку от жилконторы, меня встретил бледный молодой человек и, пристально посмотрев мне в лицо, спросил как-то робко:
– Вы Цвибышев? Я насторожился.
– А что тебе надо? – с грубостью, поскольку этот бледный вряд ли мог быть мне опасен или полезен, спросил я.
– Вам просили передать,– тихо сказал бледный и протянул конверт.
Незнакомым почерком на нем было написано: «Гоше Цвибышеву (лично)». В конверт вложен был лист ученической тетрадки в клеточку, и на нем значилось: «Прощай, Гоша. Жить больше не хочу. Илиодор». Я растерялся. Илиодор этот был мне неприятен, и совсем ведь недавно, обнаружив нечестность его, когда он из черносотенной газеты заимствовал антисе-митскую басню, я написал ему письмо, полное ругательств и матерщины.
– Он умер? – растерянно спросил я.
– Да,– сказал бледный и прикоснулся ладонью к своим глазам.– Он отравился снотворными порошками. Месяц уже как похоронили. Просто я долго вас искал.– И бледный вдруг начал горячо говорить о том, какой это был честный и легкоранимый человек.– Эти подлецы вокруг,– говорил бледный,– этот Орлов, Лысиков, вы думаете, их волнует судьба русского народа, русского человека, которому неуютно и тесно на своей земле, которого вытесняют евреи?… Нет, их волнует собственная карьера…
Бледный говорил так, будто искал во мне не только собеседника, но и друга, то есть хотел мной компенсировать потерю Илиодора. Я вспомнил, что видел бледного в той компании рядом с Илиодором. Все произошедшее – смерть Илиодора (господи, ведь я рекомендовал ему отравиться или повеситься), эта непонятная записка именно ко мне и этот бледный больной русский патриот – привело меня в состояние некоторой растерянности и непонимания жизни, причем даже не в глубоком философском смысле, а в элементарном, событийном. Бледный все говорил, скорбно заглядывая мне в лицо и ища сочувствия. Я толкнул его в грудь, крикнул «отстань», повернулся и пошел назад в общежитие, прижав руку к своему правому боку. Лишь минуту-другую спустя я понял причину, по которой пошел назад, ибо в правом боку у меня началась сильная боль (у меня больная печень), и я решил отлежаться на койке с чем-нибудь теплым у бока. Но, войдя в комнату, я понял, что полежать мне не удастся, ибо там как раз Паша Береговой наказывал своего брата Николку.
Как я уже говорил, между братьями существовал добровольный договор, заключенный в присутствии отца, и мне кажется, инициатором договора даже был сам Николка, который, потерпев от брата порку, мог некоторое время после нее вести ленивую жизнь студента-переростка на отцовские деньги. Николка, здоровый широкоплечий парень, лежал на койке лицом вниз, а Пашка порол его сложенным вчетверо электрическим проводом. В тот момент, когда я вошел, они как раз торговались. Я уже несколько раз натыкался на порку Николки и при этом старался сразу же уйти. Правда, первоначально, когда я был дружен с Пашкой, он, если я присутствовал, просил меня держать Николку за ноги. Я однажды даже согласился, поскольку к этой просьбе присоединился и Николка.
– Быстрей отбуду,– сказал он мне,– иначе дергаюсь, и только хуже… Эта же сука знаешь как лупит!… Иногда от боли вывернешься и живот под провод подставишь, так что ты, Гоша, крепче за ноги меня держи.
Та порка, когда я держал Николку за ноги, действительно прошла быстро, и оба брата остались ею довольны. Я же после этого не спал всю ночь и в будущем всегда от этого дела отказывался. Тем более теперь, когда с Пашкой мы стали врагами. Наткнувшись на порку, я выходил и пережидал в коридоре. Но теперь так нелепо все складывалось и боль в боку становилась такой сильной, что я не мог устоять на ногах и потому пошел к своей койке и лег на спину, приложив для тепла шерстяное кашне к правому боку. На меня внимания братья не обратили, будучи заняты своим делом. Спор шел из-за того, что Николка хитрил и в момент удара прикрывал заднюю часть свою, куда метил Пашка, ладонью, стараясь принять основной удар на нее.
– Ладонь убери,– тяжело дыша, с раздувшимися ноздрями говорил Пашка,– уговор был… Ладонь убери…
– Что ж ты сильно лупишь,– отвечал Николка в тон брату, точно вдвоем они делали общую трудную работу, например, несли шкаф и остановились передохнуть, обсудить, как нести далее,– что ж ты сильно,– так же тяжело дыша говорил Николка,– что ж так сильно, сука?… Уговор был не в четыре сворачивать… В два провод сворачивать уговор был…
– Ладонь убери,– повторял Пашка,– врать не надо, сука… Отцовские деньги пропиваешь, сука… Ладонь убери, лучше будет…
Койки наши стояли рядом, и, повернув голову, я увидел лицо Николки, с которого даже физическое страдание не могло убрать хитрого ожесточения, которое появляется от продолжи-тельного упрямого базарного торга и попытки выгадать, то есть получить ударов поменьше и послабее.
– Ладонь убери,– хрипло сказал Пашка и со свистом опустил сложенный вчетверо провод, так что на Николкиной ладони лопнула кожа и появилась багровая полоса.
Николка как-то звонко, по-заячьи крикнул и вцепился зубами в подушку…
– Ладонь убери,– повторял Пашка фразу, застрявшую в его охмелевшем мозгу…
Он никогда еще так сильно и самозабвенно не бил Николку, и каждый удар остро вонзался мне в правый бок, хотя я отвернул лицо к стене. Свистел провод, и боль в боку становилась невыносимой, словно Пашка сек меня проводом по печени. Я встал, держась за платяной шкаф, затем за койку Саламова, за стену, и, наконец толкнув дверь, вышел в коридор. Давненько меня эдак не прихватывало, причем совершенно неожиданно…
Ленинский уголок был открыт, и слышен был звук телевизора. Это удача, ибо каждый шаг отдавал болью в боку. Я вошел, когда диктор объявил о предстоящем выступлении Хрущева. На стульях перед телевизором сидели редкие зрители из скучающих, свободных от работы жильцов. Данил-монтажник подмигнул мне.
– Сейчас выскочит кукурузник,– сказал Данил,– какой там он шахтер?… Ребята точно выяснили, он из бывших помещиков… Потому он и Сталина на весь мир опозорил…
Хрущев возник на экране в светлом костюме и светлом галстуке.
– У нас появилась хорошая традиция,– сказал Хрущев,– отчитываться руководителям партии и правительства перед народом после каждого серьезного зарубежного визита и каждой серьезной встречи с зарубежными руководителями…– Хрущев вдруг улыбнулся, так что толстое, доброе в тот момент лицо его рассекли складки у щек, взял стоящую на столе бутылку нарзана, налил в стакан, с аппетитом выпил шипящую жидкость и вытер губы платком.– Хорошая вода нарзан,– сказал он,– рекомендую…
Жильцы, сидевшие перед телевизором, загоготали.
– Во дает,– сказал Адам-дурачок.
– Это чего-то жирного поел,– весело сказал Данил-монтажник,– Гоша, принеси-ка Хрущеву из умывальника графин воды…
Я улыбнулся, поскольку чувствовал себя лучше. Боль утихла от покойного сидения на стуле, и я осторожно массировал ладонью правый бок.
– Ты тоже, Данил, не загибай,– сказал Адам-дурачок,– ты газеты почитай… Хрущев людей из тюрем выпустил, которых Сталин посадил.
– А на то и власть,– убежденно сказал Данил,– чтоб сажать… Если б Сталин врагов перед войной не пересажал, Гитлер бы всю Россию завоевал.
– А пусть,– сказал Адам,– пусть завоевывает, лишь бы в тюрьму народ не сажали.
– Да брось ты, Данил,– перебил пожилой жилец с первого этажа,– чего с дураком споришь?…
– Сам ты дурак,– огрызнулся Адам.
– Вот я тебе сейчас по шее,– сказал Данил.
Началась перебранка, так что Хрущева слышно вовсе не стало, а видно лишь было, как он шевелит губами, пьет время от времени нарзан и улыбается. Меж тем боль у меня почти совсем прошла, так что я даже встал и пошел вниз в овраг, на Рыбные озера, но не раздевался, а сидел в траве в кустах. К купающимся девушкам я уже привык, так что они меня интересовали не так сильно, да и день сегодня был весьма теплый, но без солнца, хмурый, даже не намекающий, а открыто пророчащий беду… И точно, к вечеру я получил за подписью Маргулиса повестку о выселении в трехдневный срок… Ни разу такого не случалось после вмешательства Михайлова, да еще летом, когда период весеннего выселения оканчивался. Кроме того, к этому времени расходовалось и в прошлые годы, а в этом году особенно, так много сил, что дальнейшая борьба чисто физически была немыслима, не говоря уже о том, что все средства воздействия на админи-страцию были исчерпаны. Оставалось позвонить Нине Моисеевне и жениться на одной из предложенных ею кандидатур.