Меир Шалев - Русский роман
Когда они добежали до рыловского двора, все уже затихло. Коровы перестали реветь и вернулись к своим кормушкам. Дым развеялся. Далеко оттуда, в Берлине, так я себе представляю, неутомимый мститель Даниэль Либерзон проснулся, разбуженный ночным кошмаром, и закричал так громко, что его было слышно издалека. «Домой!» — вопил он, как ребенок, загадил брюки, сосал палец и ползал, как ящерица, по своей постели. Друзья закутали его в чистую простыню и убаюкали, покачав кровать, а наутро пришли двое шотландцев, которые знали множество языков и тайных дорог, чтобы сопровождать его в долгом возвращении в Палестину.
Кожаные тирольские штаны, свадебное платье, письма Эфраима к Биньямину — все сгорело. «Только обиженный плач ребенка слышался в темноте. Мы посветили фонарями и нашли тебя. Ты ползал полуголый по траве и весь был покрыт большими мотыльками».
Мне было тогда два года.
«Мы вырастим его вместе с Ури и Иоси», — сказал Авраам.
Но дедушка закутал меня в одеяло и взял к себе во времянку. Всю ночь он снимал с моего тела сажу и обжигающую пыльцу сожженных мотыльковых крыльев и вытаскивал осколки стекла из моей кожи, а наутро одел меня, и мы вместе пошли, чтобы стоять возле гробов, которые уже были выставлены в Народном доме, покрытые национальными флагами и черной тканью.
Рылов стоял у гробов ошеломленный, терзаемый чувством поражения. «Во всяком случае, они умерли в своей постели», — было единственным утешением, которое ему удалось хрипло выдавить из своих мозгов. Дедушка слабо улыбнулся.
«Да, Рылов, ты прав, в своей постели», — сказал он и похлопал великого стража деревни по плечу, в том месте, где ремень винтовки пропахал зарубцевавшуюся уже борозду.
«Рылов — идиот! — сказал Ури. — Это у них семейное. Чего еще ожидать от человека, чей дедушка был единственным в России евреем, который насиловал казачек?!»
«Миркин хочет вырастить еще одного сироту», — говорили в деревне. Шломо и Рахель Левины пришли приготовить обед и снова предложили свою помощь. Но дедушка сказал: «Авраам будет вести хозяйство, а этого мальчика я выращу сам».
Жан Вальжан терся о кипарисовые деревья, ограждавшие деревенское кладбище, Эфраим и Авраам сгребали землю в могилы моих родителей. Руководители ишува и Рабочего движения произнесли положенные речи. Дедушка держал меня на руках, Циркин и Либерзон стояли, как два портрета, по обе стороны от него.
Потом люди разбрелись по кладбищу маленькими группками и, по обычаю, клали цветы и камешки на могильные плиты.
«Пошли, Барух, — сказал дедушка. — Шнель, шнель!»
«Ты засмеялся, потому что знал эти слова из родительского дома». — И дедушка поднял меня и посадил себе на плечи.
Деревня справилась с бедой. «Мы были сделаны из прочного материала». В деревне не нашлось бы дома, в котором не было своих мертвецов. Кто умер от лихорадки, кто от пули, тот от копыта взбесившегося мула, а этот — от собственной руки. «Кто по зову народа, а кто по велению идеи и Движения».
«Евреи проливают кровь и в галуте, — писал Либерзон о моих родителях в деревенском листке. — Но там нет смысла в их смерти, так же как нет смысла в их жизни. Здесь и у жизни, и у смерти есть смысл, потому что нам светят родина и свобода. Пусть скорбь удвоит нашу волю. Кто выбрал жизнь — жить, жить будет он!»[115]
25
Рука Случая, как убежденно завершил Пинес одну из наших бесед по теории эволюции, только Рука Случая снова привела Зейтуни в нашу деревню как раз после смерти моих родителей.
Подобно тем наглым, распутным возгласам, что время от времени раздавались с водонапорной башни, подобно повторяющимся визитам гиены, ежегодным прилетам русских пеликанов или возвращению Шуламит к дедушке — так суждено было этому жалкому акробату снова появиться в полях нашей деревни. Две высоких, тощих лошади тащили убогий фургон, покрытый брезентовым полотнищем. Прицепленная к нему, дребезжала сзади ржавая клетка со старым медведем. Запах жженого ракитника, мазей для грима, для обмана глаз и для ловкости рук поднимался над маленьким караваном.
Зейтуни был хасид из Тверии, потерявший семью и дом в одном из наводнений. Рахель Левин, которая знала Зейтуни еще там, рассказывала, что после несчастья он сбрил бороду, швырнул свою кипу и талит[116] в мутные коричневые потоки, смывшие всю его прежнюю жизнь, продал книги Торы, которые передавались в его семье из поколения в поколение, и начал странствовать со своей труппой между Дамаском и Иерусалимом, Хевроном и Бейрутом.
Так он добрался и до нашей Долины. Если бы не то наводнение, мы бы никогда не увидели его и Эфраим не ушел бы с ним из деревни. Но дедушка не верил в случаи и предзнаменования, равно как и в людей, влекомых навстречу судьбе, а только в отверженных и исчезнувших, и потому был уверен, что Эфраим ушел бы все равно и виною тому — наши деревенские, а не Зейтуни.
«Похорони меня на моей земле», — было написано в одной из записок. Он знал, что я разыскиваю его записки. Свою месть он планировал с ясной и расчетливой точностью, помечая уязвимые места и находя мягкие подбрюшья.
Поначалу Зейтуни зарабатывал на жизнь мелким воровством и примитивными чудесами, которые помнил со времен своего хасидского ученичества. Он продавал латунные амулеты бесплодным женщинам, лечил оспу с помощью гематрии[117], зажигал кучи сырых поленьев силой хитрых заклинаний и вызывал местный дождь произнесением Тайного Имени[118]. Эти деяния вызывали восторг во многих местах Страны, но у нас в Долине жалкие чудеса Зейтуни вызвали лишь раздражение и жалость. «Достаточно мы насмотрелись этих бредней в хасидских дворах на Украине», — провозгласил Элиезер Либерзон, и все отцы-основатели согласно покачали головами.
Во время своего предыдущего появления, в первый год после основания деревни, Зейтуни удостоился лишь самых скромных аплодисментов. По окончании представления к нему подошел веселый молодой парень по имени Циркин-Мандолина, род которого со стороны матери восходил к известной семье адморов[119], а со стороны отца — к большевистской верхушке, поднял мотыгу и вонзил ее в землю. Чем дальше углублялась мотыга, тем сильнее стонала земля, а когда ее острие коснулось загнанного под землю болота, прямо из-под ног Зейтуни вырвались острые края камышовых листьев в окружении страшной тучи комаров, и рассекли его нежную кожу. Из грязи выползали мускулистые пиявки, вцепляясь в его тощие икры, а бледные черви пытались стащить его к себе в глубины. Он стоял и выкрикивал все известные ему молитвы, пока наконец Рылов не заставил его пропеть нашу любимую песенку: «Я друг лягушки», а потом бросил ему конец своего бича и вытащил из ямы.
«Чародейство и фокусы — постыдное занятие, — заключил Пинес. — Нынче здесь, завтра там. Обман, бродяжничество и непроизводительный труд».
Всю ту неделю Эфраим провел на холме возле свежих могил моих родителей и был так тих, что даже Фейга, Эстер, Биньямин и другие мертвецы не почувствовали его присутствия. Жан Вальжан мирно щипал сочную траву меж могилами и сгребал своим большим языком лежавшие на памятниках цветы. Но Эфраим не укорял его. Сам он пил из кладбищенской поливалки, ел плоды большой ююбы, которая росла на соседнем холме, и жарил куропаток, которые так и не узнали, кто схватил их — дикая кошка, хорек или ястреб. По ночам он смотрел, как старый сыч, стоящий на кладбищенской ограде, кланяется ему, непрерывно падая ниц, и смотрит на него блюдечками своих сияющих глаз.
На седьмой день, когда мой дядя встал, чтобы идти домой, из тени эвкалиптовой рощи вышел караван Зейтуни, медленно пересек давний след британских зениток и остановился подле источника. Спустя недолгое время маленький огонь заплясал под железными горшками, и приятный запах похлебки и жаркого поднялся тонким дымком, который неторопливо поплыл в сторону Эфраима и вполз в его разорванные ноздри.
Бродячие циркачи ели, обмениваясь громкими возгласами, звуки которых разносились в прозрачном и чистом воздухе. Там был худой фокусник-ассириец в высокой шляпе, заодно исполнявший также обязанности медвежьего дрессировщика. Была арабская гадалка, чьи огромные ягодицы при ходьбе громко шлепали друг о друга, а лифчик позванивал монетами. И еще силач, который ломал ветки для костра двумя пальцами, большим и указательным. Зейтуни отбросил полотнище фургона и вытащил оттуда небольшой деревянный короб размером с ящик для фруктов. Из него, змеино извиваясь, вывернулась мягкая и гибкая резиновая девушка и поползла по земле, точно рогатая гадюка. У Эфраима было феноменально острое зрение. В переливах дрожащего над землей жаркого воздуха он разглядел ее серовато-коричневую поблескивающую кожу, ее бескостное тело, которое то свертывалось, то расплеталось, изгибаясь и скользя по земле, издавая мягкие скрипящие звуки.