Перья - Беэр Хаим
Результатом принятого на семейном совете решения стал распорядок, при котором я каждый день, вернувшись из школы, отправлялся к своему однокласснику Хаиму Рахлевскому. Желая удостовериться, что я не сбегу в змеиное логово, мать пристально следила за мной по пути к его дому.
Наши с Хаимом судьбы прочно переплелись в конце Войны за независимость, когда мы с матерью, застигнутые на улице артиллерийским обстрелом Арабского легиона, попросили убежища у Рахлевских. Хозяева провели нас и еще нескольких случайных прохожих, испуганных, как и мы, грохотом канонады, во внутреннее помещение своего дома, открывавшееся за выходившей на улицу лавкой. Все окна в их доме были заложены тугими мешками с песком, и там, распластавшись по полу, мы с ужасом пережидали обстрел. Залп — и томительное ожидание близкого или далекого взрыва.
Забравшись вместе с матерью под одну из кроватей, я вдруг услышал из-под соседней кровати удивленный голос укрывшегося там мальчика:
— Посмотри, сколько здесь белых муравьев!
С тех пор мы встречались с ним постоянно, но, вспоминая о нем, я неизменно вижу перед собой его руку, протянувшуюся ко мне из темноты в тот далекий полдень. В его раскрытой ладони лежала горсть упавшей с дрожащего потолка штукатурки.
Убеждая моих родителей тщательно наблюдать за тем, чтобы я общался только со сверстниками, тетка Цивья едва ли могла пожелать мне такого товарища. Хаим был мягким ребенком и, в своем роде, помазанником: его с раннего детства сопровождало чувство собственного призвания, привитое ему родителями и в первую очередь матерью. Много позже мы провели вместе с ним послевоенную зиму за Суэцким каналом [286], и в одну из наших бесед Хаим поведал мне, как его мать реагировала на средние и низкие оценки в табеле успеваемости, с которым он возвращался из школы три раза в год. Просмотрев табель, она всякий раз говорила, что, если учителя не способны по достоинству оценить его дарования, то они, несомненно, редкие дураки. В подтверждение своих слов она ссылалась на предсказание старого йеменца, славившегося своими познаниями в хиромантии. Обратившись к нему еще девушкой, она заранее услышала обо всех бедах, которые ей предстоит пережить, но также узнала, что ее поздний ребенок принесет свет в этот мир. Хаим недоверчиво улыбался, и тогда мать предлагала ему обратиться к Аде Калеко, сестре милосердия и акушерке в больнице на горе Скопус. Ада должна была подтвердить, что палата для новорожденных наполнялась неземным светом, когда Хаима вносили туда.
Хаим рисовал. Его детские рисунки — медный змей, послуживший исцелению народа в пустыне, царь Шауль у порога колдуньи в Эйн-Доре, Иов с пришедшими утешить его друзьями — украшали вестибюль нашей школы и служили предметом гордости учителя рисования, уверовавшего, что под его опекой здесь, на Востоке, растет еврейский Рембрандт. Но больше всего моему товарищу нравилось воссоздавать исчезнувшие миры, и мы не раз с удивлением наблюдали, как Хаим и его мать осторожно извлекают из остановившегося возле школы такси огромный, прикрытый одеялом деревянный поднос. Вслед за тем, на большой перемене, светившийся от удовольствия директор школы демонстрировал нам в вестибюле макет Скинии собрания [287], исполненный из фанеры и покрашенного золотистой краской картона. Все детали макета — сама Скиния, ее ограда и использовавшаяся в ней священная утварь — полностью соответствовали библейскому описанию, и преподаватели Торы на протяжении многих лет обращались к нему, объясняя ученикам, как именно Бецалель бен Ури исполнил повеление Всевышнего [288]. В другой раз из машины был извлечен макет Старого города, в точности воспроизводивший его кварталы, ворота, мечети, и эта поделка Хаима оказалась удобным пособием для преподавателей краеведения.
При этом Хаим с отвращением воспринимал учебные будни и не выносил зубрежку, которой от нас требовалось все больше, так что со временем его репутация в глазах педагогов померкла, и он был оттеснен на обочину. Его прежние почитатели теперь все чаще упоминали о нем в связи с популярным суждением о взрослеющих вундеркиндах: чудо уходит, и остается обычный ребенок.
Он сидел на уроках, глядя в окно, и его мысли витали где-то между башнями ИМКА и «Дженерали», или рисовал скачущих лошадей и усатых шпагоглотателей на обложках своих тетрадей. В старших классах, когда «его положение в учебе усугубилось» (так выражался на своем отвратительном канцелярите учитель Гринфельд), Хаим все чаще находил пристанище в царстве школьного служки и его помощника. Их комната, выходившая на задний двор школы, была забита гимнастическими матрацами, держателями планок для прыжков в высоту, керосиновыми печами, заносившимися туда на хранение в теплые месяцы, и емкостями с лизолом. Посреди всего этого богатства служка ставил на плитку кофейник и разливал черный кофе по фарфоровым чашкам с золотой каемкой и с изображением доктора Ѓерцля, взирающего на воды Рейна в Базеле. Он рассказывал своему помощнику и Хаиму о превратившейся в рыбу принцессе, о мулах, которых Ана нашел в пустыне, выпасая ослов своего отца Цивеона [289], и о праведном раввине, получившем имя Абу-Хацира благодаря случившемуся с ним чуду. Судно, на котором находился этот раввин, было растерзано бурей, но его циновка превратилась в плот, и праведник спасся на нем [290].
Когда будильник звенел, предвещая скорое окончание урока, помощник служки предлагал Хаймону — так в этой комнате величали Хаима — пойти поучиться чему-нибудь полезному в классе, напутственно предостерегая его от бессмысленной траты времени и родительских средств. Но служка прерывал своего помощника, заявляя, что Хаиму нужно готовиться к экзаменам на аттестат зрелости.
— Посмотри, у него руки поэта, — говорил он помощнику, указывая на длинные пальцы и почти женские руки моего друга.
— Ты слышал, есть такой поэт Амихай [291]? — спрашивал он у Хаима. — Теперь его стихи во всех газетах печатают, а ведь он здесь учился, и как его только не мучил этот ашкеназский бастард Гринфельд! В сто раз больше, чем тебя, Хаймон! Если не веришь мне, спроси у его племянницы Ханы, которая учится с тобой в одном классе.
Затем моему другу обычно предоставлялось право нажать кнопку большого электрического звонка, возвещавшего о начале перемены.
Мы, школьные товарищи Хаима, тоже отдалились от него в тот период и нередко бросали ему в лицо насмешки учителей.
Много лет спустя судьба снова свела нас в Дженифе. Расположившись на холме, усыпанном гладкими, словно страусиные яйца, камнями, мы дожидались грузовика, который вернет нас в Файед и доставит туда останки египетских солдат, убитых у уничтоженной прямым попаданием снаряда зенитной пусковой установки. Мы заговорили о прошлом, и Хаим, превозмогая душившие его слезы, стал вспоминать нашу давнюю экскурсию в Ришон-ле-Цион.
Экскурсия включала в себя посещение винодельни, которое почему-то откладывалось, и мы, разбившись на группы, расселись в Саду барона [292] под тенистыми пальмами, открыли консервы и приступили к обеду. Оставшийся в одиночестве Хаим получил жестяную банку с солеными огурцами. Гордость не позволила ему показать, что он недоволен своей порцией, и он съел все содержимое этой банки, мечтая лишь о том, чтобы немедленно умереть. В его ушах непрестанно звучала песня «Когда мы умрем, похоронят нас в винодельне Ришон-ле-Циона» [293], и, глядя на высокие вертикальные резервуары, Хаим представлял себе, как он взбирается по лестнице на один из них и бросается камнем в его пьянящую глубь.