Владимир Шаров - Старая девочка
Сказал он ей также, что у него есть два брата, один живет в Харькове, он холост, Вера писала в дневнике, что дальше он, будто это дело решенное, добавил: «Я вас скоро познакомлю, и вы выйдете за него замуж», — а другой вместе со своей женой обитает на Сретенке в общежитии. Он студент высшего технологического училища. Этого брата зовут Иосиф. Однажды они, гуляя, даже зашли к нему, и Веру поразила скудная комната, в которой не было ничего, кроме двух железных кроватей, застеленных серыми байковыми одеялами, и колченогого стола с тремя табуретками. Вера тогда не нашла в Иосифе ничего примечательного, кроме разве что торчащих вихрами жестких волос, и отметила в дневнике, что, едва они вошли, братья, не обращая на нее внимания и даже не предложив сесть, стали спорить о политэкономии — младшему наутро предстоял экзамен.
Всё это Ерошкин уже знал, также он знал и то, что Вера поверяла Бергу чуть не все свои сердечные тайны. Раз, когда она поссорилась с Димой Пушкаревым и по этому поводу стала плакаться Бергу, требовать ответа: почему, почему он от нее ушел, в чем она виновата? — он ей ответил, что ни в чем. Никто тут ни в чем не виноват, просто мужчины боятся такой любви. Этот ответ Вере, очевидно, понравился, потому что с тех пор она стала звать Берга «мой мудрец».
И всё, что было дальше и что Берг повествовал так же медленно и монотонно, Ерошкину тоже было известно. Но Берг из-за своего брата занимал слишком важное место в жизни Веры, и понадобилось четыре полных дня допроса, прежде чем Ерошкин, уже совершенно изойдя, услышал наконец, что о том, как жила Вера после семнадцатого сентября 1938 года, он, Берг, ничего сказать не может, так как в этот день был арестован и больше известий о ней не имел.
Закончив этот этап, Ерошкин на радостях решил дать себе день отдыха. Утром он зашел к Смирнову, доложил обстановку, сказал, что, по его мнению, ждать от Берга чего-нибудь интересного не приходится: старик в самом деле сумасшедший, а кроме того, одной ногой в могиле. В связи с этим он хочет получить от Смирнова санкцию прервать разработку Берга и отправить его обратно в Томск, самому же, не теряя времени, заняться Пушкаревым.
Сначала Смирнов как будто не возражал, но, пролистав протокол, сказал, что жизнь полна неожиданностей и лучше всё же со стариком закончить. Огорчившись, Ерошкин решил, что в знак протеста возьмет отгул до вечера, будет пить пиво в своем любимом ресторане на Беговой. Следующий день он, как любил говорить, «гладил себя по холке», допрос же Берга назначил на час ночи — получилось, что отдыхал от службы больше суток.
К сожалению, всё хорошее быстро кончается. Ночью конвой опоздал и привел подследственного на два часа позже, к тому времени, устав ждать, Ерошкин почти спал. Может быть, поэтому, а может, пародируя Берга, он так же монотонно, скучно принялся объяснять старику, что на этот раз ему не шьют никакого нового дела и ни для какого процесса его показания тоже никому не нужны. Наоборот, партия и народ считают, что он полностью искупил свою вину, то есть он снова вправе считать себя честным советским человеком и может надеяться на освобождение, скорое возвращение к нормальной жизни. Больше того, он может оказать партии неоценимую помощь, которая, конечно же, не будет забыта. В чем конкретно она должна выразиться, разговор пойдет дальше, сначала же по поручению коллегии НКВД он, Ерошкин, должен ввести его в курс дела.
Берг всё внимательно выслушал, но никакой радости по поводу возможного освобождения не выразил. Впрочем, Ерошкину было на это наплевать, он просто отбывал номер и единственное, чего хотел, — покончив с допросом, пойти домой спать. В том же духе, что и с другими, только безбожно сокращая, комкая, он рассказал Бергу о жизни Иосифа и Веры в Грозном, здесь Берг мало что знал, затем, перескочив, стал говорить, как жила Вера после ареста и гибели Иосифа, и вот, когда Ерошкин добрался до детской колонии, куда были отправлены Верины дочки, до нее самой, носящейся между Москвой, Ярославлем и Грозным, пытаясь их вызволить, он вдруг обнаружил, что Берг что-то недовольно — и, как тогда сокамерникам, бессвязно — бормочет.
Не обращая на это внимания, Ерошкин продолжал, даже успел рассказать, что Вера повернула, пользуясь дневником, и теперь уходит назад. Оставалось последнее: объяснив, чем всё это может обернуться для партии, для революции, снова попросить у Берга помощи; но возможности для этого больше не было. Ни на минуту не затихая, Берг что-то злобно орал своим беззубым ртом, размахивал руками, плевался.
Ерошкин уже давно держал палец на звонке вызова охраны, и все-таки что-то его останавливало. Он никак не мог понять, из-за чего Берг негодует, а тот, словно правда на этот раз была на его стороне, всё распалялся и распалялся. Неожиданно, словно ненависти накопилось так много, что он больше не мог усидеть, Берг вскочил со стула, Ерошкин инстинктивно сжался, но Берг не бросился на него, наоборот, будто даже о нем забыв, принялся бегать из угла в угол. Потом и бега сделалось мало, и он, по-прежнему матерясь, стал искать глазами по сторонам, чем бы еще себя подогреть. Ерошкин, будто так и надо, следил за ним, поворачивая голову, как паяц. Не знаю почему, он и боялся, и чувствовал, что не прав, но, главное, честно пытался понять, что говорит Берг, чего он от него хочет. Сейчас ему и мысли не приходило позвать конвой.
Это продолжалось довольно долго, во всяком случае, так позже казалось самому Ерошкину, речь Берга по-прежнему была бессвязна. Ерошкин всё делал, чтобы его понять, но это никак не получалось, и он нервничал больше и больше. Он буквально не мог отвести от Берга глаз и позже говорил Смирнову, что тот вдруг сделался коряв и по-настоящему величествен.
Ерошкин теперь ловил себя на том, что, пока Берг говорит, он, Ерошкин, не помнит, что он следователь, а Берг подследственный, больше того, не хочет этого помнить; он чувствовал, что в этом и есть суть, чувствовал, что, как только они окончательно поменяются, не раньше и не позже, он поймет, что с таким напором ему кричат. Ерошкин на всё был готов, ему ничего не было сейчас жаль, он хотел одного — понять Берга, оттого, как мог, сам и добровольно торопил этот переворот. Интуиция его не обманывала. Едва они рокировались, едва сделались теми, кем по правде каждый из них должен был тогда быть, будто Адаму язык птиц и зверей, речь Берга стала открыта ему до последнего слова.
Потом Ерошкину приходило в голову, что, наверное, о том, чего требовал Берг, можно было догадаться и так, но только догадаться; здесь же он разом всё понял четко и ясно. Берг требовал главного — информации, не этого ублюдочного, кастрированного пересказа, а каждой детали, каждой мелочи; абсолютно всё, что знал Ерошкин, ему нужно попробовать на ощупь, почувствовать фактуру, вкус, увидеть цвет, запах. Только тогда, кричал он Ерошкину, он сможет им помочь.