Вержилио Ферейра - Во имя земли
— Я крещу тебя во имя земли, звезд и совершенства.
И ты сказала: Жоан кощунствующий, но то, чего я хотел, было невозможно из-за моей взрослой тоски — но мы же должны присутствовать на бракосочетании, кортеж вот-вот пожалует. Салус выходит из своей комнаты, на нем фрак, белая манишка, ширина брюк тридцать пять сантиметров. Виржиния — из своей, она в белом и с вуалью — неужели с флердоранжем? ведь даже в предыдущих браках этот цветок не дал никаких плодов. Они спускаются по лестнице на первый этаж в часовню. И вдруг заминка, Виржиния остановилась, и я подумал: уж не следует ли Салусу отвести ее туда, куда он привык ее водить? и спустить ей штаны, и посадить на стульчак? но нет, то была просто заминка, возможно у нее нога запуталась в складках платья. Я взглянул в ее сухое, чуть взволнованное лицо, на его трогательную изможденность, заметную из-под белых складок вуали. Пара спускалась медленно, с великой предосторожностью, к свершавшемуся чуду, осознавая всю рискованность происходящего таинства. И едва они оказались на последней ступеньке лестницы, я стукнул своими костылями, чтобы привлечь внимание хора к прибывшим новобрачным. И, облокотившись о балюстраду, стал наблюдать за тем, что творилось внизу. Часовня была полным полна стариками, которые, должно быть, прибыли со всего света слушать проповедь пророка. С головами, склоненными набок, как у птиц, они стояли довольные и улыбались друг другу. И в этот момент кто-то заиграл на органе свадебный марш, и брачующиеся вошли. Торжественные, светлые. Она несколько растерянная. Походка невесты не была такой скользящей, как у жениха, Виржиния чуть подпрыгивала, но была вся в белом, как вдохновение. Летевшая в бесконечность волна органной музыки подхватывала и несла их. Сбившись в кучу, старики стояли и улыбались неизвестно чему, ожидая, как собаки, сомнительного чуда. Наконец брачующиеся подошли к алтарю, где их поджидал капеллан. И тут началась церемония венчания и вопросы капеллана к жениху и невесте, капеллан хотел знать, желает ли Салустиано де Салвасан взять в жены Виржинию Кандиду да Пурификасан для жизни и смерти в радости и горе.
И Салус тут же ответил «да, да», твердо, уверенно, потом вопрос был задан Виржинии, она заколебалась, старики с улыбкой на губах застыли в ожидании ответа, и тут Салус сказал ей, хотя голоса его слышно не было, но жест был категоричен, жест главы семьи, говори, говори «да» и, наконец, она должно быть это сказала, потому что священник их быстро благословил, естественно, боясь, что она передумает. И снова зазвучал, прославляющий мир и гармонию орган, звуки которого затопили присутствующих и освятили свершившееся. Но когда началась месса и новобрачные преклонили колена, а священник стал подниматься к алтарю…
— Виржиния! Виржиния!
И Салус побежал за ней, Виржиния уходила. Куда ты? — спросил я себя, но тут же понял куда. Потому что, дорогая, мы, как правило, спрашиваем, когда ждем неприятного ответа, чтобы вопросом отдалить его. Салус схватил жену, взял на руки и тут же вернулся на место, не отведя ее туда, куда она, как видно, хотела, и заставил преклонить колена. Месса была короткой, теперь, дорогая, мессу служат быстро, она искусственная, как фанера. Или нейлон, или… Жизнь коротка и месса ей должна соответствовать. Но был момент, и я услышал. Был серьезный момент, момент истины, возможно, всей жизни, потому что я услышал: «Hoc est enim corpus meum», я услышал, и несколько раз передо мной прокрутилась вся жизнь и из всех углов неслись эти слова. Священник дал облатку новобрачным, Виржиния воспротивилась, не желая принять ее, тогда Салус придержал ее голову, открыл рот, как мне показалось, и священник тут же положил туда облатку. Тело мое. Кругом стояли старики, много стариков, они заполняли часовню и хоры, толпились у дверей, потому что войти внутрь было невозможно. Hoc est enim, это действительно так, Тео, помнишь ли ты? Он хотел предоставить его вечности. И оно вечно, да, но, как сущность твоего смертного существа. Дорогой Тео. Это наш сын. Моника, я надеюсь еще поговорить с тобой о нем, спокойно. Старики улыбались, уповая на бесконечность жизни. Я был наедине с собой и в положении одноногого, но я не жалуюсь. Жизнь моя в моих руках — я ощущаю ее даже в отсутствующей ноге. Так что действительно: это есть тело мое, и пока я произносил эти слова, месса кончилась. И тут Виржиния сбежала снова, как видно, того требовала срочная необходимость, и Салус, дав ей руку, последовал за ней, и они рука об руку пошли уверенным шагом под звуки благословлявшего их сверху органа, а миллионы восторженных стариков смотрели им вслед и улыбались. Потом был маленький банкет, и старики, как дети или безумцы, набросились на еду с большим удовольствием. Но я не мог подойти к праздничному пирогу, и Салус принес мне кусок, назвав меня, как уже однажды — доктор судья. Потом дона Фелисидаде, положив конец торжеству, отправила новобрачных в комнату и заперла на два поворота ключа. А я сказал себе: пойду посмотрю на голубей. Вошел в свою комнату, но в окно даже не взглянул. Вытянулся на кровати, держа в руке костыли. И посмотрел на Христа, теперь уже навязчиво твердившего мне hoc est enim, посмотрел на богиню Флору с ее букетом цветов и ее летящей вуалью, на скелет лошади с сидящим на ней скелетом смерти. И неведомое мне слово было обращено ко всем ним и было истиной, — почему я не знаю. Очень возможно, дорогая, все это заметно и на твоем лице. На твоем хмуром лице, в какой-нибудь одной его черте и этого вполне достаточно. В твоей мальчишеской челке, спадающей на лоб. Слово радости и смерти. Возможно самое важное слово, которое после всех слов и которое еще не произнес ни один бог. Вечереет, но воздух еще светится. Это мягкий свет — какой у нас месяц? Должно быть, тринадцатый, который после всех времен года. Или тысячный. Какой? В каком году? Который час? А нужно ли знать? Я с тобой, и никакого другого времени мне не надо. Да будет наше тело вечным без каких-либо слов, произнесенных Тео, я вспоминаю тебя. Все время. И в воспоминаниях моих ты вне возраста, когда это воспоминания имели возраст? К окну я не подхожу, но вдоль окна прошел голубь. У него была цель, у меня же ее нет. И я о ней ему не скажу. Это — птица. Она прошла. И в душе моей осталась ужасная тоска по прошедшему.
XXIV
Итак. Сколько же еще всего мне надо тебе сказать. Но чувствую, что приближаюсь к концу. Чувствую, что пора уходить, как это бывало, с несколько затянувшейся вечеринки. Безграничность удручает, все имеет точку равновесия, и нарушать ее нельзя никак. Надо узнать у Тео, не потому ли Господь создал землю в виде шара? Это наиболее совершенная форма равновесия, имеющая определенный предел в каждой точке своей округлости. Но что касается разговора о Тео… Конечно, я еще кое-что хочу о нем сказать тебе. И об Андре. И о тебе, без спешки. Но, главное, хочу уладить один вопрос с тобой и не думать о нем, и остаться, наконец, наедине с тобой в полнейшем одиночестве без кого-либо третьего. Для начала об Андре. У меня смутное подозрение, что я уже говорил тебе, что Андре ко мне не приходил. И предполагаю, что не придет. Он всегда был такой беспокойный, мы ведь чувствовали, что он никак не может найти себя. Это так. Мне вспоминается моя сестра Селия, он, должно быть, пошел в нее. Да, мы, рассеянные и подчас не имеющие времени дать самим себе отчет в чем-либо, чувствовали, что каждый человек к подобному склонен, ему больше по душе уединиться и молчать. У нас с тобой было впечатление, что Андре никогда не находил то, что искал, даже если и находил, — он всегда был таким странным юношей. Какие разные братья — он и Тео. Последний раз он написал мне из Индии. Он всегда пишет на домашний адрес, а Марсия или приносит, или посылает в приют по почте. А кстати, сколько раз он писал мне? Три или четыре. Из Индии. Но думаю, что в Индии он был по рабочим делам и возвращался в Австралию. В последнем письме никаких поэм не было — ты помнишь ту, которая кончалась ужасающей строчкой новаторского характера? Если мне не изменяет память, в ней было нечто подобное: «бзззз»?
Он сказал мне: «Искусство дало мне возможность по-настоящему чувствовать, но я устал от литературы и хочу заняться изобразительным искусством, каким — еще не придумал, знаю только, что это будет „Цикл кенгуру“, так я его назову, пришлю тебе потом посмотреть». Но Тео.
Тео приходит редко, но приходит. Интервалы между посещениями должны быть такими, чтобы поддерживался интерес к его приходу или к тому, что оправдывает этот интерес или его создает, я люблю то, ради чего приходит Тео, нет, это неправда. Мне приятно его видеть. Тео — великолепен, и это ужасно красиво на фоне человеческого убожества. Он прекрасен внешне, наш сын. Но особенно внутренне — там, где должна находиться непреклонная и геометрически точная душа. Я даже не знаю, сомневается ли он когда-нибудь, но его искусственно созданное совершенство свидетельствует, что не сомневается. Поначалу он приходил, словно куда-то опаздывал; в каждом жесте, слове, взгляде — торопливость. И этой его спешкой я тоже был заражен и так же спешил. Теперь он не одевается как священник, у него светский вид простого служащего. Вначале-то он носил черное платье, может, помнишь? Потом его одежда светлела и появился галстук. И тут, или мне показалось, он стал спешить еще больше. А ведь спешка несовместима ни с душой, ни с религией, которая имеет отношение к вечности, где отсутствует всякая спешка. И однажды я ему это высказал. А он ответил: конечно, ты прав.