Стивен Фрай - Пресс-папье
Ключи к «Начинке грез»
Жирным шрифтом выделены названия фильмов. Хотя их здесь, наверное, больше.
Добро пожаловать в Лос-Анджелес. Превыше всего, это город, в котором чувствуешь себя более странно, чем в раю. Будучи там, в двух шагах от бульвара Сансет, ты словно проходишь сквозь строй эмоций – от нетерпимости к подозрению и ярости. Жить и умереть в Лос-Анджелесе – значит понять, что за штука – эта удивительная жизнь, я признаюсь вам, однако, что обитает здесь чужая нация – и я в ней чужой, и все мне чужие.
От рассвета до заката синие небеса осеняют этот город, в котором обо всех и каждом можно сказать: вот человек беззаботный, вот люди богатые и знаменитые или, по крайней мере, богатые и странноватые; они осеняют изобилие, за которым давно закрепилась дурная слава, здесь вы на каждом шагу видите власть, видите интерьеры и поместья, в которых даже садовник носит ливрею. Однако ужасная правда состоит в том, что существует и совсем другая история, ибо проходит ночь и восходит солнце, и восходит оно также над теми, о ком принято говорить: обычные люди, люди неприкаянные; над каждым, кто носит на себе печать «нелюбимый», «травмированный нищетой», – это загнанные мужчины и женщины, чей удел – злые улицы, и относятся к ним здесь так, точно они – крысы. Это изгои, и каждый из них – пропавший без вести, инопланетянин.
Назовите меня нескромным, но мне приснился сегодня ночной кошмар и я проснулся уже на последнем дыхании и лежал, размышляя о том, как этот безумный, безумный, безумный, безумный мир, этот бедлам раскачивается на самом краю пропасти с его духами для домашних животных, музеями бюстгальтеров, дворами с кондиционированным воздухом, бракосочетаниями собак, – и ведь все это делается без следа иронии, изо всех сил делается самыми распрекрасными людьми.
Когда авантюристы прошлого, золотоискатели, впервые вышли в путь на запад, туда, где ждала их земля обетованная, каждого вела одна мысль – отыскать главную жилу. Все течет, все меняется: эти исследователи породили потомство, которое еще разделяет их алчность, однако теперь предметом его постыдной мании стал мираж под названием слава. Ему отдают они свои сердца и мысли, ему принадлежат тело и душа, плоть и кровь каждого из них. Шумный город Лос-Анджелес стал для них городом снов, которые можно купить. Это люди, очарованные луной, и каждый из них верит: одна улыбка фортуны – и ты уже гигант, ты – легенда. Любой разговор, который затевает каждый увивающийся вокруг знаменитостей дармоед, каждый обманутый в ожиданиях завсегдатай бара, неизменно сводится к тому, какой его ожидает успех, а стоит за всем этим – борьба, отчаяние, маска человека, который якобы запрыгнул уже на корабль глупцов и теперь гребет лопатой легкие деньги. Семья, уверенность в будущем, любой человеческий порыв – все это приносится в жертву погоне за чудесами.
Это далеко не безопасное место; безумцы и безжалостные люди, которые в нем заправляют, никакой пощады не ведают, они берут людей на работу, руководствуясь лишь собственными капризами, а затем хладнокровно их увольняют. Ничего святого для них нет – лишь сладкий запах успеха. Вердикт, который вынесут им грядущие поколения, скорее всего, будет суровым. Я мог бы и дальше возносить Лос-Анджелесу хулы, однако оказался бы при этом на опасной почве, ибо люблю этот волшебный город.
Не помню, кто первым сказал, что если вы соскребете с Голливуда поверхностный глянец, то увидите… новый глянец, но проглядите присущую городу благодать. На самом-то деле настоящие гении Голливуда знают, что глянец этот неподделен. Продюсеры, над которыми возносится блистающий купол небес этого города, могут, разумеется, потчевать нас и мусором, но и как мусор он будет идеальным. Они ухитрились вывернуть алхимию наизнанку, и получилась формула, позволяющая раскрывать самые важные тайны: брать настоящее золото, такое тусклое и бесполезное, и обращать его в сверкающую окалину, в которой так нуждаемся мы и миллионы нам подобных, – в начинку грез.
Геморрой
Где-то около середины прошлого десятилетия, когда придуманное Питером Йорком определение «Слоанский Рейнджер» еще владело многими умами, машиной, в которой следовало появляться на людях, считался «фольксваген-гольф GTI». Помню, один мой друг, в котором слоанского было больше, чем в одноименной площади, заметил как-то раз именно такую машину отъезжавшей от дома, в котором он жил. Свою-то собственную он продал, едва поняв, что она того и гляди войдет в моду, – мой друг был человеком именно такого пошиба. Пока она удалялась от нас по густолиственной Бромптон-авеню, друг мой, глядя ей вслед, сказал: «Терпеть не могу эти красные машины. Шишки, вот как я их называю». «Шишки?» – переспросил я. «Ну да, геморроидальные. Рано или поздно ими обзаводится каждая задница».
Острота не самая тонкая и почти наверняка не оригинальная. Тем не менее она заставила меня призадуматься, благо я и сам впервые стал на той неделе жертвой упомянутой болезни, и она не выходила у меня из головы – правильнее сказать, не выходила из другой части моего на редкость соразмерного тела, но вы, разумеется, поняли, о чем речь. Вследствие более чем вероятной и предсказуемой синхронности, вовлекшей Артура Кестлера в пустые попытки создать теорию совпадений, случилось так, что через две недели после этого события мой агент собрал в своем эссекском доме гостей. Человеком он был замечательным – увы, теперь Бог уже прибрал его, – одним из последних обломков ушедшей эпохи. В памяти моей он неразрывно связан с облаками сигарного дыма, «бентли» и итонским галстуком, я и сейчас словно вижу его лицо, на котором застыло выражение раздраженной совы, только что вымывшей перья и не понимающей, что ей с ними теперь делать. В последние свои годы он с упорством маньяка норовил перевести любой разговор на геморрой. Тот вечер, сколько я помню, получился довольно чинным – возможно, он пришелся на День святого Ведаста,[162] – и обед завершился тем, что женщины покинули столовую, а мужчины принялись пересаживаться поближе к хозяину, стараясь припомнить, из чего, собственно, состоит ритуал послеобеденного употребления портвейна.
Как только удалилась последняя женщина, наш чудесный хозяин пристукнул графинчиком по столу и сказал: «Ну ладно. Со многими ли из вас успел я провести мою Беседу о Геморрое?» Последовавшее за этим вопросом сконфуженное молчание свидетельствовало, будто бы, о том, что никому из нас сей благородный недуг ведом не был. Впрочем, в течение нескольких следующих часов (до тех, то есть, пор, пока хозяйка не покашляла в семнадцатый раз под дверью) мы предавались этой Беседе, расшифрованная стенограмма которой могла бы оказаться пригодной лишь для страниц научного журнала, трактующего вопросы проктологии, или скандального толка студенческой газетки.
Суть, соль, смысл, основная мысль и пафос Беседы состояли в том, что от геморроя страдают все и каждый, – на чем, собственно, и держалась шуточка по поводу «фольксвагенов». С уверенностью можно сказать, что десять, примерно, из сидевших в той столовой мужчин страдали застарелой его формой. Я использую здесь слово «застарелый» в смысле узкомедицинском. Осмелев от вступительных излияний хозяина дома и от возлияний изысканного португальского вина, мы принялись излагать свои путаные истории. И сколь же несхожими оказались жизни наших задов! Перинеальные абсцессы и гематомы соперничали в ней с заурядным бытовым почечуем. Для меня этот разговор стал как бы дорогой в Дамаск – чешуя, так сказать, отпала от глаз моих.[163]
Понимание того, что ты не одинок, бесценно. Когда рушатся наши честолюбивые замыслы, когда любовь обманывает нас, когда мы немеем, увидев леди Природу в платьях из лучшей ее весенней коллекции, мы знаем – от поэтов, – что мы не одиноки, однако и из поэтов лишь очень немногие сознают, что мы нуждаемся в утешении также и в пору переживаний более прозаических. Да, верно, великий ученый Холдейн написал великолепное стихотворение о ректальной карциноме, но ведь это недуг не очень распространенный. Мне говорили, что в норфолкской резиденции графа Лестера красуется на стене того места, в которое граф ходит (если позволено так выразиться) пешком, надпись, авторство коей приписывается Байрону: