Инна Александрова - Свинг
Но не помогло уничтожение паспорта. В один из дней — мать вернулась с работы пораньше — они все же решили выйти вместе: в доме совсем не было еды. На рынке тут же подошел человек с повязкой полицая на рукаве, потребовал документы. Мария Алексеевна достала свой паспорт, сказала, что Нина его еще не имеет: девушка была так худа, что не выглядела семнадцатилетней. Но полицай, проговорив «Ваша дочь — еврейка», подозвал еще одного с такой же повязкой. Их повели в участок — бывшее отделение милиции, продержали два часа. Потом пришла черная крытая машина. Их повезли. Везли долго. Долго и вели по какому-то длинному коридору и заперли в комнате, где наверху было зарешеченное окно, а в углу — унитаз, у стены — топчан. Топчан был покрыт серым одеялом. Только через какое-то время поняли, что оказались в тюрьме.
Сколько пробыли в камере, Нина не помнила: время перестало существовать. Оно потеряло счет и ценность. Иногда окошечко в двери открывалось, и чья-то мужская рука протягивала кружку воды и кусок хлеба. Видимо, тюремщики считали, что в камере один человек. Нина вспоминала, что все время спала — так сработал тогда ее организм. Только временами крутилась в мозгу когда-то где-то услышанная песенка:
А ну-ка, парень, подними повыше ворот,
Подними повыше ворот и держись.
Черный ворон, черный ворон, черный ворон
Переехал твою маленькую жизнь…
Наверно, прошло не менее семи дней, пока однажды в камеру вошел человек, видно, надзиратель, и злым голосом приказал: «Северова с дочкой — на выход!»
Они снова шли по длинному коридору. Их завели в комнату, где были только письменный стол и два стула. На одном сидел напомаженный человек: волосы у него очень блестели. На нем был серый китель с накладными карманами, белая сорочка и галстук. Лицо было холеным. Напомаженный показал на надзирателя и сказал: «Господин Марков говорит (они узнают, что надзиратель — господин Марков), что вы, мадам Северова, лояльны к новой власти, ну, а ваша дочь…» «И тут, — рассказывала Нина, — я совершенно обалдеваю: мама перебивает напомаженного и, задыхаясь, произносит: „Моя дочь — Нина Васильевна Северова. Ее отец в двадцать третьем уехал за границу. Она родилась уже без него. Гринштейн — отчим…“» «Мама говорит, — продолжала Нина, — все это залпом. Я пытаюсь что-то вякнуть, но она так смотрит на меня, что я прикусываю язык. И тут же вспоминаю: вчера рано утром — светало — она рылась в своей сумочке, а потом что-то рвала на мелкие кусочки и бросала в унитаз. Наверно, это была моя метрика. Напомаженный еще что-то спрашивает. Мама отвечает ровным голосом». Их снова ведут по длинному коридору, и в камере Мария Алексеевна долго молчит, потом начинает плакать. Плачет до самого вечера.
Через два дня их снова вызывают, и Марков вновь злым голосом командует: «Северова с дочерью — на выход!» Снова заводят к напомаженному, он смотрит на них пристально: «Господин Марков ручается за вас. Надеемся, будете работать на новую власть». С этими словами — понимай как хочешь — Марков выводит их в коридор, потом они идут еще по одному длинному коридору и, наконец, по двору. Солнце ослепляет. Марков вводит их в тюремную проходную и буквально выталкивает в спину. Они слышат едва произнесенное: «Ни в коем случае не возвращайтесь домой». И бегут. Бегут по закоулкам, по задворкам. Бегут в Нахичевань. И уже там долгими бессонными ночами гадают, кто же такие Марков и напомаженный. Приходят к единственному выводу: это знакомые отца; они знали, знали отца, уважали его, а потому решили спасти их. Мария Алексеевна, конечно же, ни на минуту не оставила бы дочь, и они погибли бы вместе, как погибли в городе сорок тысяч уничтоженных в период оккупации. Пятьдесят три тысячи были угнаны в Германию.
Рассказывая об этом, Нина плакала: «Мы предали, предали папу…» На что я отвечала: «Если бы „оттуда“ Григорий Евсеевич мог оценить ситуацию, он бы одобрил то, что сделала твоя мать. Это не предательство».
«Знаешь, — говорила Нина, — страх гнал все дальше и дальше, а солнце было такое яркое, так все высвечивало, что, казалось, будто мы на сковородке. Вот сейчас нагонят, настигнут, прихлопнут… После войны, когда на тех, кто остался, смотрели косо, все думала: как, как же мы могли не уехать? Почему не эвакуировались? Но, вспоминая, что отец был инвалидом второй группы и делал все, чтобы с вверенных ему складов до пылинки досталось родной Красной Армии, а мать — с распухшими ногами — была день и ночь в госпитале, понимала: мы — козявки. Мы не были нужны Советской власти. Чхать она на нас хотела, а потому — ни в чем не виноваты. Вина уходила».
* * *Нахичевань — пригород Ростова. Домики были покрыты татарской черепицей — желобчатой. Теперь крыши железные. В одном из таких домиков и жила Флёра — девушка-татарка из-под Казани, приехавшая к тетке в тридцать девятом. Тетка сильно болела и вскоре умерла. Флёра осталась одна. Она поступила санитаркой в больницу, и вот тут судьба свела ее с Марией Алексеевной. Девушка была смышленой, и Мария Алексеевна в сороковом устроила ее в медицинское училище: семилетку Флёра закончила — хоть и татарскую. Мария Алексеевна опекала девочку: как и Нине, ей было семнадцать.
Теперь, когда наступили лихие дни, Флёра стала спасать своих покровителей, делая все с полным чистосердечием, прямодушием и даже отвагой. Она была маленького роста, но крепкая, и, натянув на самые брови платок, бегала в город: взять какие-то вещи в квартире, на рынок за едой. Откуда были деньги? Флёра и тут постаралась: съездила в недалекую станицу, сговорилась с зажиточной семьей, державшей овец. Объяснила, что будет брать в кредит шерсть и вязать кофты. Кофты отдавать им же, а платить — сколько смогут. Не обманули сельчане, не обидели.
И днем, и поздними вечерами, при коптилке, пряла Мария Алексеевна бесконечную пряжу на прялке, оставшейся от Флёриной тетки, а девочки вязали. Это была изнурительная работа, но она давала смысл их существованию. И хлеб. Если бы не кофты — погибли…
Ах, Флёра, Флёра! Как пела она свои татарские песни!..
Соялгэнсен чатта баганага,
Яфрак тосле сары йозлэрен.
Кызманмыйча кунелем чыдый алмый,
Бигрэк монлы карый кузлэрен.
Это была очень грустная песня на слова Тукая. Обращаясь к опозоренной девушке, поэт говорил:
Словно листья желты твои щеки,
Ты стоишь на углу у столба…
Погляжу — и сжимается сердце,
Как печальна такая судьба!
Подлый бай, пьяница и развратник, опозорил девушку, а сердце Тукая разрывалось в горькой скорби о ее судьбе.
Флёра часто пела по-татарски и не всегда переводила, но Нине и Марии Алексеевне казалось, они понимают. Понимали сердцем.
Ах, Флёра, Флёра! Какой храброй и отважной она была! Пятнадцатого-семнадцатого февраля, незадолго до освобождения, сильно стреляли. Нина и Мария Алексеевна умоляли ее никуда не ходить, но в доме совсем не осталось еды, и она пошла — храбрый маленький солдатик. Они нашли ее поздно вечером недалеко от рынка: пуля прошла через сердце.
Тут же, под покровом ночи, наняв какого-то мужика с телегой, привезли Флёру на нахичеваньское кладбище. Мужик вырыл могилу. Они опустили тело без гроба — в простыне…
Прожив еще два дня в Нахичевани, вернулись домой, а двадцатого февраля сорок третьего гудок на заводе «Красный моряк» известил, что город свободен.
* * *В сороковом, перед войной, к Нине пришла любовь. Сразу оговорюсь: не теперешняя — постельная. Это было чистое и свободное чувство, свободное от влияния других страстей, которые таятся в глубине нас и часто неведомы нам самим. Это была любовь, которая делает человека Богом, которая укрепляет слабое и возвышает низкое, идеализируя существующее. Это была любовь, которая постоянно пьянит, ибо есть горячка сердца. Объектом любви был Костя Бжезовский.
Бжезовские жили этажом выше, и Казимир Александрович, отец Кости, командовал промышленностью города. Костя был единственным сыном — синеглазым шляхтичем. Конечно, Бжезовские были обрусевшие, но порода была видна. Не влюбиться в такого было невозможно, если еще учесть, что он был прекрасно воспитан и играл на фортепьяно. Разница в три года, видно, не имела для молодых значения: Нина была умна и начитанна.
Еще в октябре сорок первого Костя, окончивший два курса университета, ушел на фронт и теперь, вернувшись после Нахичевани домой, Нина, как птичка, вспорхнула наверх к Бжезовским. Дверь была заперта и даже опечатана. Она поняла: Бжезовские уехали. Ее ящик для писем был пуст.
Пошла жизнь без отца, без всего, что составляло ее суть до войны. Мария фотографии Нинино лицо. Она — в гимнастерке. На работе, как и мать, бывала с раннего утра до вечера: город был разрушен, люди начали возвращаться.
Алексеевна вернулась в госпиталь, работала в две смены. Нина обратилась в райком комсомола, попросила работы. Поняв, что девушка грамотная, ее направили в милицию.