Хаим Граде - Безмужняя
Цалье собирает группу прихожан и толкует с ними. Калман догадался, что речь о нем, и ушел в самый дальний угол синагоги, чтобы не мешать старосте взвешивать мнения. Цалье манит его к себе пальцем, как меламед провинившегося ученика; связка ключей в руках старосты похожа на железную плетку. Калман приближается, и прихожане глядят на него с любопытством и сочувствием.
— Денег я вам платить не буду, — сказал Цалье, — и если прихожане захотят вам подарить деньги, вы тоже не должны их брать. Когда дают шамесу, меньше дают синагоге.
— Я не прошу денег, — произносит обрадованный Калман, все еще дрожа из боязни потерять расположение старосты. — Себе на хлеб я буду зарабатывать на кладбище. Ведь теперь меня допустят к поминанию покойников?
— Это не годится! — вертит Цалье связку ключей перед носом Калмана. — Если вы будете хоронить покойников, прихожане будут брезговать принимать из ваших рук молитвенники и талесы.
— Почему брезговать? — мягко возражает один из прихожан и несколько раз прокашливается, чтобы речь его звучала еще мягче. — Все мы в руках Божьих. Никто, упаси Господи, не станет брезговать.
— Вас не спрашивают! — кричит Цалье. — Я думаю не о вас: о себе я думаю! Если я буду знать, что он обмывает покойников, я буду бояться брать из его рук эсрог и лулав.
— Пока еще только канун Хануки и до Суккоса далеко, даже очень далеко, — замечает другой прихожанин и переглядывается с первым, как бы желая сказать: «До Суккоса он еще и помереть может». Прихожане видят, что Цалье явно стремится вызвать их на новую ссору. Но они также понимают, что тогда пострадает этот несчастный человек, который хочет стать младшим шамесом.
— Я не могильщик, — дрожа, оправдывается Калман, — я прихожу, когда могила уже засыпана. Я только совершаю поминовение.
— Разве что так, — откликается Цалье, довольный случаем показать прихожанам, что в синагоге решает он, а не они. — Но вы ведь еще и маляр. Не хватало, чтобы вы измазали синагогу своей грязной одеждой!
— Когда я возвращаюсь с работы, я тут же переодеваюсь, — отвечает Калман, и его голос звучит все тише и тише, словно у него иссякают силы. — Кроме того, сейчас у меня вообще нет работы.
— Разве что так. Вы будете подметать синагогу и приносить воду для рукомойника.
— Я буду подметать и приносить воду для рукомойника. А где я буду спать?
— Спать вы будете в комнатке, где хранятся книги. С тех пор как я прогнал вашего раввинчика, полоцкого даяна, в комнатку никто не заходит, и там все зарастает паутиной. Вы должны содержать все в чистоте и каждое утро собирать свою постель. А не то выгоню вас, как полоцкого даяна, — заключает Цалье и направляется к выходу.
— Никому бы не испытать того, к чему можно привыкнуть! — кряхтит кто-то из прихожан и оказывает этим Калману медвежью услугу. Цалье оборачивается, задерживая идущих за ним.
— А когда вы дадите развод вашей жене? — спрашивает он и указывает на дверь. — Вот здесь висело решение раввинов о том, что вам нельзя было жениться на агуне. Пока вы с ней не развелись, она считается вашей женой, а я не буду держать младшего шамеса, который живет с замужней.
Один из прихожан принимается жевать свою бородку, как бы желая заткнуть ею рот; другой пылающими гневом глазами глядит на третьего с немым вопросом: «И мы спустим это ему?»; а четвертый шарит взглядом по синагоге в поисках чего-нибудь тяжелого, чтобы залепить Цалье по голове. Однако все сжимают губы и молчат. Каждый решает, что если бы дело касалось лично его, то он бы в кандалах ушел, но не смолчал; но речь идет о постороннем человеке, который может остаться без крыши над головой, поэтому нельзя вмешиваться. Выпрямившись и победно оттянув плечи назад, Цалье озирает пылающие злобой лица, и взгляд его останавливается на Калмане, который выглядит так, будто заснул стоя. Слова старосты о том, что спать он будет в комнатке с книгами, гвоздем застряли в его мозгу. Именно в этой комнатке сидел полоцкий даян и изучал книги, прежде чем разрешил Калману жениться на Мэрл. Но почему же другие раввины не разрешили? Значит, у них другие книги?
— Ну, я ведь вас спрашиваю! — кричит Цалье так, словно он много лет уже кормит Калмана. — Дадите вы развод жене или нет?
— Я разведусь с ней, разведусь! Я дам ей развод по первой же ее просьбе. Нет, нет, я не буду ждать ее просьбы, я буду ходить за ней и требовать, чтобы она приняла у меня развод!
— Если вам нельзя было жениться на агуне, потому что ее муж жив, то и разводиться с нею не надо, — замечает кто-то.
— Но ведь возможно, что мужа ее и нет в живых, — отвечает Калман.
— А если его нет в живых, то вы имеете право жить с ней, — не может выбраться из путаницы собеседник.
— Точно никому не известно, и потому нам придется развестись, — меланхолично возражает новоявленный младший шамес.
— Вам не надо будет требовать, чтобы она приняла развод; она за эти двенадцать строчек ухватится обеими руками. Ее дожидается славный молодчик, тот еще подонок, — морщится Цалье, а окружающие пялят глаза то на него, то на Калмана, который выглядит как заживо погребенный. Им любопытно узнать, кто такой этот молодчик, который собирается жениться на агуне. Но именно потому, что они хотят это знать, Цалье ни слова больше не произносит, выгоняет всех из синагоги и обращается к Калману:
— Завтра можете вселяться. Ключи от синагоги будут у меня. После вечерней молитвы я буду запирать вас, а утром выпускать.
«Тюрьма», — говорит себе Калман, оставшись один на улице. Всего неделю назад он был сам себе хозяин, спал в опрятной постели, жена давала ему есть, чего душа пожелает. А теперь в том же доме хозяином будет Мойшка-Цирюльник, а он, Калман Мейтес, будет спать на жесткой скамье в комнатке с книгами, в той самой, где полоцкий даян извлек из трактатов Талмуда разрешение на их брак. Почему же другие раввины запрещали? Разве у них другие книги?
Старая любовь не ржавеет
Вернувшись домой, Мэрл поспешно уселась за работу. Наступила зима, и заказчицы ждали теплого белья. За неделю, что Мэрл провела у сестры, она заметила, что сестра и племянницы нуждаются в теплых ночных рубашках. Она станет чаще навещать старуху мать в богадельне. А раз ей не нужно будет заботиться о муже, она станет хорошей дочерью, сестрой и тетей.
Однако Калман не шел у нее из головы. Каким он казался ей ничтожным и жалким, когда ему следовало вступиться за нее. Но теперь, после того как он покинул дом, он вырос в ее глазах. Ей все чудилось, что в комнате осталось висеть его молчание. От Голды она слышала, что Калман сразу же согласился дать развод. Она также узнала, что он поселился в Зареченской синагоге и стал там младшим шамесом, но не взял ничего из домашнего имущества. Перед уходом он прибрал в доме, словно сам себя вымел из ее жизни, затер за собой всякий след, чтобы она смогла скорее его забыть.
Мэрл возненавидела Голду за то, что та выгнала Калмана. Но Голда, уверенная в том, что оказала сестре услугу, вскоре снова появилась и даже привела с собой старшую сестру. Она снова завела разговор о Морице и заявила, что если Мэрл и теперь оттолкнет его, она будет худшим человеком на свете.
— А если выйдешь за него, маме нашей не придется больше лежать глиняной глыбой. Он пригласит к ней самых известных докторов. Он и Гуте поможет, даст приданое Зелде и Фрейдке.
— Я не нуждаюсь в его помощи, на домашние расходы мне дети дают, — раскачивается вечно печальная Гута, — но если он приведет докторов к маме и поможет моим дочкам, это будет кстати.
— Мне-то не нужна его помощь! — крикливо заходится Голда. — Пусть только Мориц слово держит и не пьет, тогда и мой Шайка не будет пить, не будет лениться. А уж он зарабатывает предостаточно на нас обоих.
Мэрл видит, что Голда переубедила даже Гуту, которая прежде была против Цирюльника. Она пожимает плечами и заявляет сестрам, что память у них как у кошки. Мориц поманил их пальцем, и они забыли все его пакости! А ведь он виноват даже в том, что она, Мэрл, вышла за Калмана. Приходил к ней и терзал разговорами, что Ицик, мол, жив, да не хочет вернуться. Она не могла больше терпеть все это и пошла к раввину плакать и просить, чтобы он ее освободил.
— Так ты, что ли, права? — крик Голды заполняет комнату. — Ты замахнулась на Морица утюгом, хотела убить за шутку! Кого бы это не обидело? Твой Калман, которому ты досталась легче, чем достать волос из молока, ради тебя и палец о палец не ударил, а Мориц, из которого ты двадцать лет жилы тянешь, готов жизнь за тебя отдать.
Мэрл останавливает швейную машину и подходит к окну. Она глядит вдаль, в сторону Рузеле и рощицы, туда, где жила девушкой, когда Мориц волочился за нею. Сквозь редкие ветви обнаженных деревьев видна вся округа вплоть до черно-синей линии рощи. Земля на полях разрыта, завалена корневищами и усеяна кучами облетевших листьев. Где-то далеко у заборов светятся тонкие белесые стволы березок; они гнутся во все стороны, борясь с ветром. На подмерзшей почве там и сям еще пылают кусты с огненно-красными листьями. Зеленая ель отливает золотистыми вспышками, а сияющее, холодное солнце стоит среди облаков, как корабль во льдах. Всюду, куда ни достает взгляд, она видит застывший мир и такую же опустошенность, как у нее в душе. Земля, огненные деревья, кучи листьев ждут, пока снег прикроет их, чтобы они больше не стыдились своей наготы. Так и она в своем положении безмужней жены оказалась выставлена на улицу, на позор, одна во всем свете.