Меша Селимович - Избранное
Я миновал их, они расступились и пропустили меня. Несколько мгновений стояла тишина, я ступал один, а потом зашуршали шаги по мостовой, они пошли следом. Я ускорил шаг, они догоняли торопясь, расстояние их не смущало. Их словно бы становилось больше.
Опускались сумерки, весенние улицы отливали синевой и были спокойны.
Я не слыхал муэдзина, не знал, наступил ли час молитвы, но мечеть была открыта, и одна свеча горела в высоком подсвечнике.
Я вошел и сел на свое место впереди. Не поворачиваясь, я слышал, как входили люди и садились возле меня, без слов, без перешептываний. Никогда они не были так спокойны. И в молитве тихи и торжественны — так мне казалось. Сдержанный гомон за спиной волновал меня.
И пока шла молитва, я ощущал, что она странная, иная, чем обычно, горячая и опасная, словно подготовка к чему-то. Я знал, что она не может закончиться, как всегда. Аминь — лишь начало, а не конец; мои чувства были притуплены, напряжены, превратились в сплошное ожидание. Чего? Что произойдет?
Во время этого безмолвия, неподвижности я ясно ощутил их желание остаться по окончании молитвы и понял то, что не желал знать. Они хотели видеть меня, когда я узнаю о несчастье, желали, чтоб я показал, чего я сто́ю в эту минуту.
Я и сам не знал, чего я стою, и не знал, какой ответ им дам.
Все зависело от меня.
Я мог встать и уйти, убежать и от себя, и от них. Это был бы ответ.
Я мог попросить их уйти, чтоб остаться одному в тишине пустой мечети. И это тоже был бы ответ.
Но тогда все останется во мне. Ничего не дойдет ни до кого. Еще стоя у крепостных ворот, я боялся завтрашней боли и раскаяния, огонь мог испепелить меня, горе — задушить, тогда навеки окаменеют невысказанные гнев и печаль. Я должен был говорить. Ради тех, кто ожидал. Ведь я человек, по крайней мере сейчас. И ради того, незащищенного. Пусть это станет скорбной братской молитвой о нем, второй сегодня, но первой, которую услышат люди.
Страшился ли я? Нет. Меня только волновало, смогу ли я хорошо исполнить то, что должен. В душе была спокойная готовность ко всему, готовность, которая возникла из неизбежности события, из глубокого понимания его, а это понимание сильнее мести, сильнее справедливости. Больше я не мог противиться себе.
Я встал и зажег все свечи, перенося огонь с одной на другую, я хотел, чтобы все видели меня, я хотел видеть всех. Чтоб мы запомнили друг друга.
Медленно я повернулся к ним. Никто, ни одна душа не уйдет. Они смотрели на меня, стоя на коленях, взволнованные моими безмолвными движениями и огоньками свечей, горевших вдоль всей передней стены и издававших густой аромат воска.
— Сыны Адама!
Никогда не называл я их так.
Еще минуту до этого я не знал, что скажу им. Все пришло само собой. Печаль и тревога извлекали голос и слова.
— Сыны Адама! Я не стану говорить проповедь, я не смог бы этого сделать, даже если б захотел. Но верю, что вы будете упрекать меня, если сейчас, в эту минуту — тяжелее ее я не помню в своей жизни,— я не скажу о себе. Никогда не было для меня более важно то, что я скажу сейчас, и вместе с тем я не стану ничего добиваться. Ничего, кроме того, чтоб увидеть скорбь в ваших глазах. Я не назвал вас братьями, хотя вы мне братья больше, чем когда бы то ни было, я назвал вас сыны Адама, потому что это всех нас роднит. Мы люди и думаем одинаково, особенно когда нам тяжело. Вы ждали, вы хотели, чтоб мы остались вместе, взглянули друг другу в глаза, скорбя о смерти невинного человека, взволнованные совершившимся преступлением. Вас тоже касается это преступление, ибо знайте: кто губит одного невинного, тот как бы уничтожает всех людей. Всех нас убивали несчетное множество раз, братья мои убиенные, но все мы повергнуты во прах, когда погибает кто-то из наших близких, кто нам дороже всех.
Может быть, надо было их ненавидеть, но я не могу. У меня нет двух сердец — одного для ненависти, другого для любви. То, которое у меня есть, сейчас знает только печаль. Моя молитва и мое искупление, моя жизнь и моя смерть — все это принадлежит богу, творцу Вселенной. Но моя печаль принадлежит мне.
Берегите узы родственные, говорит аллах.
Я не уберег их, сын своей матери. У меня не нашлось сил отвести беду от тебя и от себя.
Муса говорит: господи мой! Дай мне помощника из близких моих, Харуна, брата моего, укрепи им силу мою. Сделай моего брата помощником в деле моем.
Моего брата Харуна больше нет, и я могу лишь сказать: господи, укрепи им, мертвым, силу мою.
Им, мертвым и не погребенным по законам божьим, не увиденным и не целованным близкими своими перед великим путем, откуда нет возврата.
Я подобен Кабилу, которому господь послал ворону — она клювом долбила землю, чтоб показать ему, как следует закопать мертвого брата. А он сказал: горе мне, неужели не могу я сделать столько же, сколько ворона, чтоб предать земле тело мертвого брата своего.
О, несчастный Кабил, я несчастнее черной вороны!
Я не спас его живым, не видел его мертвым. Теперь нет у меня никого, кроме самого себя и тебя, мой боже, и печали моей. Дай мне сил, чтоб устоять в великой братской и человеческой скорби, чтоб не отравиться ненавистью. Я повторяю слова Нуха: раздели меня и их и суди нас.
Мы живем на земле лишь один день, а то и меньше. Дай мне сил, чтоб простить. Ибо велик тот, кто прощает. А я знаю, что забыть не могу.
А вас, братья мои, прошу, не упрекайте меня за слова мои, не упрекайте, если они сразили вас и опечалили. И если обнаружили мою слабость. Не стыжусь я этой слабости перед вами, устыдился бы, если б ее не было.
Теперь ступайте домой и оставьте меня наедине с моим горем. Легче мне теперь, я разделил его с вами.
Оставшись один, один на всем свете, в ярком пламени свечей, в самой черной тьме, я облегчения не чувствовал ни в чем (люди унесли лишь мои слова, а печаль целиком осталась со мною, нетронутая, еще более черная из-за того, что я обманулся в своих надеждах, ожидая ее уменьшения), я ударился лбом об пол и, зная, увы, что все напрасно, в отчаянии вспомнил суру Корана:
Господи наш, ищем прощения твоего.
Господи наш, не взыщи с нас, если мы ошибемся или согрешим.
Господи наш, не возлагай на нас то, что нам невмочь.
Господи наш, не обязывай нас тем, чего мы поднять и свершить не можем.
Избавь нас, смилуйся и укрепи нас.
Может быть, он избавил, может быть, смиловался, но укрепить — не укрепил.
В слабости, какой я никогда не испытывал, заплакал я, как малый ребенок. Все, что я знал и о чем думал, не имело никакого значения, ночь за этими стенами была черным-черна и полна угрозы, мир ужасен, а я мал и слаб. Как бы я хотел остаться вот так на коленях, изойти слезами, больше не подняться. Знаю, нам нельзя быть слабыми и печальными, если мы считаем себя правоверными, но знание наше ничего не дает. Слаб я и печален и не думаю о том, правоверный ли я или гяур, затерявшийся в глухом одиночестве мира.
А потом наступила бездонная тишина. Где-то глубоко внутри меня что-то еще гудело, все отдаленнее, еще слышались вопли, но они затихали. Буря обессилела, успокоилась сама по себе. Должно быть, после слез.
Я был обескровлен, я чувствовал себя больным, только что вставшим на ноги.
Погасил свечи, лишая их жизни одну за другой, без того торжественного чувства, с каким я их зажигал. Сокрушила меня печаль, и я был один.
Я долго останусь во тьме, я боюсь. Один.
Но и после того, как я погасил душу последней свечи, тень моя не исчезла. Тяжелая, она продолжала покачиваться на стене в полумраке.
Я повернулся.
В дверях стоял позабытый Хасан, держа в руках живую свечу. Молча он ожидал меня.
9
Все, что можете сделать против меня, делайте, не оставляйте мне ни одного мгновения отдыха.
Рука еще дрожит у меня, держа перо, будто сейчас происходит то, о чем пишу, будто не прошло больше месяца с того мгновения, как переменилась моя жизнь. Не смогу я точно передать, что пережил, на каком огне поджаривался, своем и чужом, о чем думал и что чувствовал, когда настигла меня буря, ибо глядел из этой дали, и многое осталось в тумане неузнанности, как в лихорадке. Но хочу по порядку рассказать, что происходило со мной и вокруг меня. А о том, что было в душе, тоже расскажу, как смогу, насколько сам постигну это.
На другой день после моих слов, произнесенных в мечети вечером, мне был нанесен ответный удар.
Я ничего не предчувствовал, ничему не удивлялся, хотя и полагал, что меня опутают паутиной.
В полдень того дня Хасан заглянул в текию. Мне казалось, будто он глядит на меня иначе, с уважением, хотя и с некоторым недоумением, словно бы удивлен, словно бы не ожидал моего бунта. Теперь, когда бунт начался, я задним числом отыскивал его причины, вспоминал о справедливости и оскорблении. Брат он мне, думал я, если я не мог спасти его, то могу оплакать. Я опасался, как бы Хасан не укорил меня за то, что я не поступил иначе раньше, пока еще не было поздно, но он ничем не попрекнул меня, сделал вид, будто все позабыл. Я был благодарен ему за эту забывчивость. Больше, чем в себя, смотрел я в него, его мнение меня особенно интересовало, потому что он все знал и мог бы крепко меня ударить.