Меша Селимович - Избранное
Напрасно зовет.
Я лишился мыслей, лишился слез, лишился пути. Мне никуда не надо идти, но я иду, где-то остался след мертвого Харуна.
Под невысоким каменным мостом текла моя река, за нею — мертвая земля. Я никогда не ходил по мосту, лишь окидывал его взглядом, здесь оканчивалась чаршия, городок, жизнь и начинался путь к крепости.
Брат прошел здесь и не вернулся.
С тех пор я часто мысленно шел от каменного моста к громоздким дубовым воротам, рассекавшим сизые стены. Я шел как во сне во время этих воображаемых прогулок, дорога всегда была пустынной и свободной, чтобы мне, терзаемому мыслями, легче было пройти. Ворота были целью, дорога отовсюду вела к ним, они стали олицетворением печали, триумфальной аркой смерти. Я видел их в мыслях, во сне, во время приступов ужаса, я ощущал их мрачный призыв и неутолимую жажду. Я поворачивался и бежал, а они смотрели мне в затылок, манили, поджидали. Они были тьмой, бездной, избавлением. За ними — тайна или пустота. Здесь начало и завершение, для живых — начало, для мертвых — завершение.
Впервые я реально иду по улице моих бесконечных ночных мучений, неуверенный, воочию встретившись с ними. И в самом деле, дорога пустынна, как я желал и себе ее тогда представлял, теперь мне безразлично, даже хочется, чтоб она не была столь пустынной, как кладбище. Дорога смотрит на меня зловеще, угрюмо, злобно, словно утверждая: ты все-таки пришел! Тревожит этот переход в ничто, убивает даже ту чуть тронутую печалью храбрость, что зовется безразличием. Хотелось бы этого не видеть, чтоб уменьшить тревогу и трепет в душе, но все видно: и враждебность безлюдной улицы, и жуткие ворота в преддверии тайны, и зрачки невидимого часового в крохотном глазке у входа. Этих глаз я не видел, когда мысленно проходил здесь, я знал лишь ворота, улицу перед ними, канат к другому берегу.
— Чего тебе? — спросил часовой.
— Сюда кто-нибудь приходил один?
— Ты пришел. У тебя есть кто-нибудь в крепости?
— Есть, брат. Он арестован.
— Чего тебе?
— Могу ли я увидеть его?
— Увидишь, если тебя посадят.
— Могу я принести передачу?
— Можешь. Я отнесу.
Как безумец, я возвращал время вспять, оживляя убиенного, еще не убиенного, а только узнал, что он арестован, и сразу пришел расспросить о нем, по-человечески, как брат, у меня нет ни страха, ни стыда, еще сохранилась надежда, его скоро отпустят, передадут ему передачу, он будет знать, что он не одинок, не покинут, у ворот стоит его родной брат. Ни башни, ни часовые, ни страхи не помешали этому брату прийти, он пришел, я пришел, он на пятнадцать лет моложе меня, я всегда заботился о нем, я привез его в город, эй, люди, как же мне покинуть его в самую тяжелую минуту, повеселеет его опечаленное сердце, когда он узнает, что я спрашивал о нем. Никого из близких, кроме меня, нет у него, неужели я его тоже обману, зачем? Во имя чего? Смотрите на меня с подозрением, гневайтесь, качайте головами, мне безразлично, я здесь, я не отрекаюсь от родства, ближе которого нет, распинайте меня, если хотите, за эту любовь, неужели можно ей противостоять? Я пришел, брат, ты не один.
Поздно. После всего, что произошло и что еще пока не произошло, я могу только прочесть над ним заупокойную молитву в надежде, что она догонит его и, быть может, понадобится ему.
Горькой была моя молитва, иной, совсем не той, какую я обычно произносил над покойниками. Она касалась только нас двоих — меня и его.
Прости, брат, мне, грешному, за эту позднюю любовь, я думал, она существовала лишь до тех пор, пока была нужна, теперь она пробуждается, когда она никому, даже мне, не может помочь. И я не знаю, любовь ли это или никому не нужный стон. Только я у тебя оставался, кроме наших могил дома, теперь никого больше нет ни у тебя, ни у меня, ты потерял меня прежде, чем я тебя, или, может быть, нет, может быть, ты думал, будто я стою перед этими окованными воротами, как стоял бы ты из-за меня, может быть, до последней минуты ты надеялся, что я помогу тебе, и слава богу, что ты мне так верил, значит, тебя не охватил страх перед окончательным одиночеством, когда нас все покидают. Но если ты все понимал, да поможет мне бог.
— Чего ты шепчешь? — спросил человек по ту сторону ворот.
— Читаю молитву по покойнику.
— Ты прочти молитву по живым, им потруднее.
— Ты многое видел, тебе следует верить.
— Только мне и дела до того, захочешь ли ты мне поверить.
— Сколько людей вошло в эти ворота?
— Больше, чем вышло. И все на счету.
— Где на счету?
— Наверху, на кладбище.
— Скверно ты шутишь, друг.
— Они шутят. И ты шутишь. А теперь убирайся.
— Неужели ты должен быть грубым, раз ты на этом месте?
— Неужели ты должен быть глупым, раз ты на этом месте? Иди сюда, переступи порог, тут с ладонь расстояния, и сразу заговоришь по-другому.
С ладонь расстояния всего лишь, и сразу все станет иным.
Надо привести сюда людей: пусть посмотрят на эту ладонь и возненавидят ее. Нет, скрыть ее нужно от людей, никогда не приводить их сюда, пусть только силой приводят, чтоб не таили свои мысли, не оскверняли каждое свое слово.
Я шел обратно, опустив в землю взгляд, ища на неровной мостовой, не зараставшей травой, следы ног, место, где он в последний раз стоял вне крепостных стен. Никакого следа не осталось больше от него на свете. Все, что уцелело, все во мне.
Затылком я ощущал, как пронзают меня ворота щелями каменных глаз, прожгут они меня насквозь, алчущие.
Я находился на рубеже смерти, у врат судьбы, не узнав ничего. Узнает тот, кто входит туда, но ему не дано рассказать об этом.
Неужели люди не могут сообразить, что это единственные ворота смерти, пускай нас пустят всех внутрь, толпой, не надо ждать случая, рокового часа.
Этой безумной мыслью я защищался от того несказанного ужаса, который охватил меня, пытался за общей мукой не увидеть свою собственную. Я отправился искать последний след убиенного, а оказался на его похоронах, без него, без кого бы то ни было, один-единственный, я не собирался этого делать, не понимал, почему необходимо, чтобы я пришел сюда помянуть его, мертвого. Может быть, потому, что это самое печальное место в мире и молитва о покойниках здесь нужнее всего. Может быть, потому, что это самое ужасное место в мире, что необходимо преодолеть страх и именно здесь помянуть убиенного. Возможно, и потому, что это самое гнусное место в мире и поминание здесь бывшего себя поможет прозрению. Я ничего не искал, а вот так вышло; мне это не нужно, но иначе поступить я не могу.
У входа в город я заметил человек десять, они ждали меня, словно я возвращался с того света. Стояли неподвижно и смотрели, глаза их были спокойны — они не сводили их с меня, тяжесть возлегла на меня, много этих глаз на моем лбу, здесь их гнездовье, я начну спотыкаться. Я не знал, для чего они пришли, не знал, почему преградили дорогу, чего ждут, не знал, как мне поступить.
Я шел по улице, что вела из крепости, и словно выходил из тьмы (снова послышался глухой звук тимпана, там его не было), среди людей, защищенных солнцем, отделенных мостом от этого пути в никуда, я видел беглеца Исхака, с одной ногой обутой, другой — босой, лицо его было жестким, и у остальных тоже, они одно целое, ничем не различимы, я увидел много раз умноженного Исхака, увидел много глаз с одним-единственным вопросом в них. Из-за Исхака, кажется мне, понимаю я, почему стоят они на этом рубеже и что хотят узнать. Я смутно догадываюсь, скорее предчувствую, в чем дело, и не смею поднять взгляд от мостовой, может быть, они раздвинутся и мы как-то разойдемся, я сделаю вид, будто погружен в раздумье и не замечаю, что они чего-то ждут, неважно, что они поймут мое притворство, неважно, что и они подумают, будто я избегаю их взгляда. Но хотелось бы, чтоб его не было с ними. Они бы не пришли, если б он их не привел.
А когда стена ног выросла передо мной, я поднял глаза на лицо Исхака, я должен был увидеть, чего они хотят, чего мне не избежать. Его не было. Я знал, где он стоял, третий слева, а сейчас с того места смотрел на меня худой паренек, и он ничуть не удивился тому, что я остановился перед ним.
В их широко раскрытых глазах было упорство и ожидание. Где он? Нету ни справа, ни слева от худого юноши, до самого конца ряда, не считая, я знал, что их девять, мой взгляд прошелся по их лицам, я делал смотр сжатым губам, напряженно сведенным бровям, я позабыл, что они чего-то ждут, я искал Исхака. Я не знал, зачем он мне нужен, не знал, что я ему скажу, но я жалел о его исчезновении. Ведь я видел его, правда издалека, двадцать шагов прошел я с опущенными глазами, солнце накрыло их, словно позолотой, в этом ином мире пылали эти глаза, как факелы, отражая свет, но безразлично, я готов был отдать душу, что узнал его. Остальным я ничего не должен говорить, даже если б и знал что.