Маргарита Хемлин - Клоцвог
Марик громким, но неуверенным голосом сказал:
— Хватит ломать комедию. Вы две дурочки. Никто вас трогать не собирается. Хоть и надо. И крепко. Сейчас же иди домой, Света. Или лучше — я пойду с тобой и поговорю с твоими родителями. Расскажу им, что ты их ненавидишь за то, что они евреи. А ты будешь стоять и слушать.
Марик хотел что-то еще продолжить на эту тему, но Света зарыдала:
— Ой, не надо! Я их очень люблю! Так люблю, что я не знаю как! Мы просто играли! Это игра! Элла, скажи! Мы просто играли! Мы придумали, что не любим! А колечки и сережки я покажу где. Мы сделали секрет под стеклышком. Во дворе, здесь! Тут у нас рядом с клумбой! Я покажу! Только ничего не говорите моим папочке и мамочке!
Элла от такой прямоты растерялась.
Марик, чтобы не утерять инициативы, скомандовал:
— Сейчас же во двор! Одевайтесь!
Он взял фонарик и вышел вместе со Светой.
Элла идти отказалась.
Мы остались с ней наедине. Она придвинулась, ноги у нее были деревянные. А лицо она запрокинула вверх, чтобы глаза уперлись в потолок.
— Ну и что. Ну и что. — Это она сказала абсолютно взрослым голосом человека, которого уже обрекли.
И тут мне показалось, что прошло сто лет со дня ее рождения.
Да. С Мариком мы не обсуждали создавшееся положение. Он пообещал Свете, что ничего не расскажет ее родителям. Я возражала, но в конце концов согласилась. Никому не станет легче. Новый скандал только отразится на Элле, так как понятно, что она была заводилой и ее испорченный ум не успокоится, а пойдет дальше. И куда, это еще большой вопрос.
Несмотря на мое тревожное ожидание, учительница не давала о себе знать насчет публичных извинений. С Эллой всякие разговоры на посторонние темы прекратились сами собой. Только необходимое.
Иногда я ловила на себе ее пустой взгляд.
Марик со слезами спрашивал: когда она стала чужая, почему.
Но я думаю, что она родилась чужая. Как женщина я могу ощущать подобные вещи.
В квартире воцарилась невыносимая атмосфера.
Одно держало меня: редкие письма Мишеньки, которые становились все сердечнее. Я, конечно, писала ему каждый день.
Насчет акустики и ее роли в будущем Мишеньки.
Саша Репков мне объяснил примерную разницу между использованием акустики в нефтянке и на флоте. Разница, конечно, огромная. Но все-таки принцип есть. Мише не помешает.
Хоть Репков мне наглядно проиллюстрировал, что лучше в таком случае Мишеньке идти на специальность «Полевая геофизика» или как-то так. Глубина залегания и так далее. Взрыв, датчики. Примеси. Звучало очень заманчиво. Но взрывы меня насторожили.
После ухода Репкова я переписала конспект, который он мне на слух представил в своей речи, и добавила свои соображения на опасную тему взрывов. Пусть Мишенька подумает. Может, лучше быть геофизиком.
Мне нравилось представлять, как мой сын слушает глубину и всякие помехи возле лодки и предупреждает товарищей в случае чего.
Да. Миша находился на такой глубине, что его никому из тех, кто наверху, не достать. Ни мне, ни Марику, ни Блюме с Фимой.
А Блюма и не давала мне забыть о ней. Писала письма с изложением дел в Остре. Всякие мелочи. Никаких обобщений она сделать не могла по своему умственному развитию, но у нее хватало ума всякий раз давать цифровой отчет по письмам к ней Мишеньки. Сколько пришло, какое обращение: «Дорогие Блюмочка и Фимочка», какие обещания на будущее: «Если дадут отпуск, обязательно приеду в Остер».
Но вот от Блюмы пришло письмо иного рода.
Был конец учебного года. Элла довела меня своей неуспеваемостью до белого каления, и я находилась в очень нервном состоянии. К тому же предстояло решить, что делать летом. Ехать вместе с дочкой на море не хотели ни я, ни Марик. Отправлять ее в лагерь мы тоже боялись. В детском коллективе, тем более на относительной свободе, могло произойти всякое.
Именно в этот момент Блюма написала без всякой внешней причины с моей стороны, что она больше не может терпеть и хочет меня предупредить, чтобы я не давила изо всей своей силы на нервы Мишеньки. Что он устал от моих наставлений и предначертаний. Что у него свои планы на будущее, а институт, который я указала ему по профилю, ему не годится, и он мечтает совершенно о другом. И что Блюма совсем на другое рассчитывала, когда умоляла его целый год в своих письмах помириться со мной и ни в чем для вида мне не перечить.
Пересказываю близко к тексту, потому что буквально воспроизвести невозможно: все свалено в одну кучу. Выходило хоть по логике, хоть как, что Миша все это время писал мне по милости, но больше терпеть не в состоянии. А я на него давлю и давлю. Давлю и давлю. Как якобы в свое время я давила на Фимочку, и вот что вышло с Фимой и все на ее руки и на ее сердце.
Я просидела над Блюминым письмом ночь. Читала и перечитывала. Или она врет? Или не врет? Понять нельзя. И жить дальше нельзя. Писать Мишеньке за разъяснениями — глупо. И страшно. У него за спиной — боевые товарищи и сложная техника.
Утром взяла билет до Киева и поехала в Остер. Как рассчитывала — на один день. Но повернулось иначе.
Блюма встретила меня посреди цветущего огорода. Испугалась. Руки у нее были запачканы в земле, и она этими руками бросилась меня обнимать и голосить:
— Что случилося, Майечка дорогая-золотая?! Ты б телеграмму дала, у меня ничего не сготовлено тебя угостить вкусно!
А в глазах у нее один настоящий вопрос:
«Чем я, Блюма Цивкина, провинилась, что ты, Майя, приперлась без приглашения, чтобы мне нервы мотать? Ты ж просто так не приедешь на свою родину».
Однако я сохраняла остатки спокойствия, которым заполнила себя еще в поезде и в автобусе. Мой визит уже казался мне вообще лишним. Упадническим по сути. Тем более когда я с фотографической ясностью увидела Блюму. Что с нее взять. С нее взять нечего по любому поводу, тем более по поводу дальнейшей моей и Мишиной судьбы.
Я тут же, в огороде, спросила:
— Блюма, ты отдаешь себе отчет в своих письмах? Ты понимаешь, что ты мне всю жизнь покалечила? Что ты вмешалась в святая святых — в материнскую любовь и заботу?
Блюма подняла лопату и со всей силы воткнула ее в землю.
— Ага, понятно. Ты меня попрекать явилася. Я тебе Мишеньку отдала на тарелочке, я ему мозги на место поставила, в твою сторону их развернула. А ты сама испортила и теперь меня ругаешь.
Тут я заметила, что часы на толстой руке Блюмы, мои часы, держатся сейчас не на браслете, а на резинке. Наверное, Блюма носит их таким образом и не снимает ни днем, ни ночью. Резинка почернела, истрепалась и прямо въелась в желтую кожу на сантиметр, не меньше.