Дуглас Кеннеди - Момент
Наконец была поставлена точка. Я вытащил лист, смачно прокручивая валик, положил его поверх стопки отпечатанных страниц и закурил, едва живой от усталости. Было около трех ночи. Собрав все восемь написанных страниц, я зачехлил пишущую машинку, вернул ее на полку и подложил под нее эссе. Потом схватил куртку и спустился вниз.
Я уже подходил к входной двери, когда меня остановил голос Фитцсимонс-Росса:
— Продуктивный, педрила.
— Добрый вечер, — сказал я.
— Скорее середина ночи. И ты довел меня до ручки своей трескотней.
— Теперь ты знаешь, каково это — засыпать под вой Арчи Шеппа[57]. Кстати, почему ты не надел наушники?
— Потому что я не могу слушать музыку, если не могу рисовать. А сегодня я определенно не в форме.
— На то есть причины?
— Просто не могу и все, черт возьми, вот почему. Тебе нравится выслушивать идиотские вопросы, когда у тебя творческий кризис?
— У меня не бывает кризиса.
— Ну, конечно. Ведь ты же американец, Übermensch[58], который никогда не ошибается, ни в чем не сомневается, на все сто процентов уверен в себе…
— Почему бы тебе не заткнуться и не выйти со мной выпить чего-нибудь? — произнес я спокойным тоном, прозвучавшим диссонансом на фоне гневной отповеди Фитцсимонс-Росса.
Он, кажется, призадумался.
— Я сука, да? — сказал он.
— Что-то вроде того.
Было около четырех утра, когда мы выкатились на улицу. Ночь была сухая — никакого снегопада, а небо настолько ясное, каким только может быть берлинское небо. Стоял морозец, но я все еще пребывал в эйфории от своего трехчасового писательского марафона, так что даже не замечал никаких погодных аномалий вроде минуса десяти по Цельсию. Мне почему-то захотелось пропеть слова Брехта, положенные на музыку его берлинским другом Куртом Вайлем:
— Покажи мне дорогу к ближайшему виски-бару…
Послышался смех Фитцсимонс-Росса, который, к моему великому удивлению и удовольствию, подхватил песню и пропел следующую строчку:
— Ох, не спрашивай зачем, не спрашивай зачем. Если не найдем ближайший виски-бар, поверь, мы сдохнем. Говорю тебе, говорю тебе, мы сдохнем…
Тут вступил я.
— О, луна Алабамы, а теперь нам пора попрощаться. Мы потеряли нашу добрую старую мамочку и должны набраться виски, ты знаешь сама зачем.
Фитцсимонс-Росс вдруг взмахнул руками, как рефери на поле, останавливающий игру.
— Точно, — сказал он. — «Луна Алабамы».
— Что ты имеешь в виду?
— Бар, куда я тебя тащу.
— Что, здесь поблизости есть бар «Луна Алабамы»?
— Конечно, черт возьми. Мы же в Берлине.
Нам удалось поймать такси уже через полминуты после того, как мы решили ехать в этот кабак, который находился неподалеку от аэропорта Темпельхоф.
— Темпельхоф, последняя воля и завещание Альберта Шпеера, — сказал я, когда Фитцсимонс-Росс упомянул о соседстве «Луны Алабамы» с сохранившимся до наших дней objet d'art[59] от личного архитектора Гитлера.
Я уже успел побывать в Темпельхофе, поскольку каждый путеводитель по Берлину воспевал поразительную эстетику этого чуда ар-деко Третьего рейха, отмечая и то, что здание аэропорта остается удивительным дизайнерским отголоском той эпохи, о которой все немцы, по обе стороны Стены, предпочли бы забыть.
— Да, только все нацисты были скрытыми педиками, — сказал Фитцсимонс-Росс. — Это было самое лицемерное политическое движение в истории. Почему они назначили врагами государства гомосексуалистов вместе с евреями и цыганами? Да потому что, начиная с самого Гитлера, не могли смириться со своей женоподобностью. Меня удивило, что Хью Тревор-Ропер[60] и все эти оксбриджские специалисты по нацизму так и не осмелились произнести вслух, что ужасы Второй мировой порождены исключительно тем фактом, что Гитлер и его приспешники были шайкой педерастов. Посмотри только на эти два извращенных документальных шедевра от его любимицы, лесбиянки Лени Рифеншталь. «Триумф воли» и «Олимпия» — это же гомоэротизм в чистом виде…
Фитцсимонс-Росс произносил этот монолог пламенно и зычно, как трибун, и я даже подумал, не хватил ли он амфетамина (что, зная Фитцсимонс-Росса, нельзя было исключить). Признаюсь, он меня развеселил. Слава богу, что он вещал по-английски, а не auf Deutsch, поскольку таксист был явно из поколения берлинцев конца двадцатых и ему вряд ли пришлись бы по душе тезисы, которыми сыпал мой друг.
— Слушай, кончай тут сидеть с этой гнусной ухмылкой Большого Будды, — сказал мне Фитцсимонс-Росс. — Лучше скажи, прав я или нет.
— Я действительно считаю, что тебе стоит выступать с лекциями, пропагандируя эту идею. И начинай прямо здесь, в Bundesrepublik, где ты покоришь сердца многих своей интерпретацией истории.
— Давай-давай смейся надо мной…
— Как я могу смеяться, когда ты так занятно рассказываешь, Аластер?
Я впервые назвал его по имени. Он отметил это, удивленно приподняв бровь, и слегка кивнул головой.
Мы остановились у какого-то здания на пустынной улице. На ярко раскрашенной двери пламенела надпись в стиле граффити — Der Mond über Alabama. Сама улица выглядела заброшенной. Ни магазинов, ни жилых домов, ни машин… лишь какие-то складские ангары, мрачно поблескивающие в лунном свете. Но что меня сразу зацепило, как только мы вышли из такси в морозную берлинскую ночь, так это рев музыки, доносившийся из-за двери. Какофония была не просто громкой, от нее впору было оглохнуть.
— Я забыл тебя предупредить, — сказал Фитцсимонс-Росс, — это местечко слегка отвязное.
Мы нырнули внутрь. Музыка ударила по ушам. Перед нами был темный коридор, освещенный фиолетовыми флуоресцентными трубками. Мордоворот-вышибала — бритая голова, накачанные бицепсы, угрожающие татуировки — тотчас содрал с нас по десять дойчемарок. Я даже удивился, что он не обыскал нас на предмет оружия. Но, как я вскоре обнаружил, Der Mond über Alabama не был ни байкерской тусовкой, ни гей-баром, ни форпостом хеви-метал, да и вообще не имел определенной тематики. Скорее в нем было всего понемногу — и вместе с тем в избытке. Бар находился в помещении размером с баскетбольную коробку, потолок нависал едва ли не над головой. Как и во многих берлинских притонах, интерьер был выдержан в иссиня-черном цвете, а единственным источником света были все те же фиолетовые трубки. Вдоль одной стены тянулась барная стойка. В дальнем углу ютилась узкая сцена, на которой пятеро чернокожих музыкантов — трубач, саксофонист, пианист, бас-гитарист и барабанщик, все разных возрастов от двадцати с небольшим (саксофонист) до семидесяти (пианист), — выжимали из своих инструментов громкие и дикие звуки так называемого фри-джаза. Добрая половина собравшейся публики — а в помещении было так тесно, что передвигаться было проблематично, — сгрудилась у сцены и пребывала в состоянии, близком к кататоническому ступору, в которое повергали музыканты своими неукротимыми импровизациями. Остальные предпочли эскапизм, неумеренные возлияния или гедонизм. Похоже, в баре подавали только водку и пиво, так что у стойки отирались уже в стельку пьяные личности. Сладкое ароматное облако травки и гашиша низко зависало над залом, смешиваясь с еще более густым туманом табачного дыма. Почти все, кто попадался мне на глаза, были с сигаретами в руках, за исключением разве что тех, кто кололся в дальнем углу или исчезал, непременно парочками, за черной портьерой. Я огляделся в поисках Фитцсимонс-Росса, решив, что он уже отправился на поиски дружков-наркоманов. Но увидел его за стойкой бара с сигаретой и стопкой водки в руке, погруженным в разговор с низкорослым, но очень мускулистым скинхедом. Он перехватил мой взгляд, но не подал виду, продолжая беседу со своим знакомцем, у которого на одном ухе болтался железный крест.