Ольга Славникова - Легкая голова
Дальше случилось то, что Максим Т. Ермаков мог бы с легкостью предсказать, а вот Шутов, похоже, до сих пор не пришел в себя от удивления. Для него это было как сон – собрание, где его исключали из состава учредителей. На сон это было похоже в том смысле, что знакомые и близкие люди, так привычные Шутову наяву, находились в странном положении и вели себя странно, говорили неестественными голосами. Секретарша Галя, например, никак не могла быть соучредителем фирмы, но, тем не менее, была и голосовала, и ее голубиную грудь украшало крупное ожерелье из комковатой бирюзы, которого прежде Шутов на ней никогда не видел, зато видел его – или очень похожее – на витрине узкого, как лифт, ювелирного магазинчика, мимо которого ежедневно пробегал из офиса в метро. Другая комбинация сна заключалась в том, что Кузовлев явился на собрание таким, каким его помнил Шутов до близкого знакомства: совсем молоденьким, сиплым, не узнающим Шутова быстрыми серыми глазами, которые, казалось, прыгали, когда он считал твердые, как колья, поднятые руки. Позже ошеломленный Шутов, выставленный, с его персональной кружкой и сложенными в папку иконами, за офисную дверь, никак не мог отделаться от мысли, что на таких снящихся собраниях, как правило, между живыми сидят и покойники. Через пару месяцев ему сообщили, что Галя, секретарша, возвращаясь домой на маршрутке, попала в кровавую аварию и скончалась на месте – причем никак невозможно было выяснить, стряслось это до собрания или все-таки после.
Тем не менее сон сказался на реальности: Шутов опять остался без средств, с немногими опечаленными единомышленниками, что продолжали приходить по вечерам, принося кто банку рыбных консервов, кто пакет гречневой крупы. В стремительно желтеющей газете, что прежде печатала Шутова, появилась статья, в которой за Шутовым числилась оптовая торговля алкоголем плюс большие суммы, взятые с “учеников”, продавших квартиры и иное ценное имущество. Теперь уже милиция пришла к Шутову домой, сделала обыск, вывалила на пол все блеклые пожитки, распорола оставшуюся от сына родную, полысевшую по швам плюшевую собаку.
Собственно говоря, гонители Шутова и его поникшего кружка делились на две категории. Первые – они составляли народное большинство – подсознательно были уверены, что всякое движение от меньшего знания к большему, то есть к узнаванию правды, есть движение от хорошего к дурному, из света во тьму. Эти считали Шутова жуликом, прикрывшим бумажник Библией. Но были и другие, понявшие, что Шутов именно то, за что себя выдает. И эти другие сочли Шутова опасным. Полгода его вызывал к себе на собеседования спокойный, пышущий здоровьем мужчина в штатском, имевший густые волосы цвета вареного мяса и носивший розовые рубашки под плечистый, в пшенную крапину, коричневый пиджак. Спокойный мужчина вежливо расспрашивал Шутова про его концепцию христианской чистоты, интересовался, что за люди посещают его домашние семинары, кто такие, чем дышат, в чем имеют нужду. Несмотря на внешнюю простоватость мужчины, его прозрачные глаза просвечивали Шутова рентгеном до самого сжатого сердца – и всякий раз, выходя из кабинета с отмеченным пропуском, Шутов чувствовал, что опять облучился, схватил непомерно большую дозу, отсюда слабость, запаленное дыхание, шум в голове. Собственно, мысль, внушаемая мужчиной, была проста: надо сотрудничать и принять помощь от органов, а если нет, то лучше прекратить самодеятельность, потому что ни к чему хорошему это не приведет.
Шутов долго думал и понял, в чем дело: государство, оправившись от потрясений, принялось вырабатывать единый для всех, сине-бело-красный с золотом, позитив, и любые группы граждан, предлагающие от себя позитив иной окраски и тональности, стали нарушителями госмонополии на важнейший символический капитал. Осознав, что сделался комком в каше, Шутов какое-то время строил планы – а не продать ли квартиру в Москве, не уехать ли десятью-двенадцатью семьями куда-нибудь далеко. Выкупить на Урале крепкие, серебряные от старости, дома в заброшенной деревне, поселиться среди природной каменной причудливости и хвойного шума, завести коров, косить траву, молиться Богу. Однако уральская идиллия вскоре была перечеркнута тем соображением, что в покое поселенцев не оставят ни в коем случае, потому что это будет уже не просто самодеятельность, а захват территории. Государство обязательно почувствует крохотную дырку в своей обширной шкуре, болезненный укол отчуждения. Шутов так и видел наезжающих со всех сторон милиционеров на мотоциклах с коляской, милиционеров на просмоленных моторных лодках; видел оцепление вокруг деревни из горланящих журналистов и тихих до поры спецназовцев, с трикотажными черными бошками на камуфляжных плечищах, очень всерьез вооруженных. Казалось – тупик.
Решение Шутову подсказал пьяненький мужичонка в легком не по сезону, бумажном на холоде плащике, в раззявленных башмачищах, измаранных еще осенней посеревшей грязью, присохшей мертво, как бетон. Испитая морда мужичонки, от которой остались одни морщины и грубые кости, свидетельствовала о большом алкогольном стаже; он шарашился у выхода из метро, хватал пустые бутылки, что оставляла на бортике и на ступенях пивная молодежь, скрежетал туго набитой стеклом матерчатой сумкой, спотыкался, пихал людей. На мужичонку никто не смотрел: люди, в клубах сырого пара, текли из мокрой январской подземки, бежали по едким, насыщенным химией лужам, и даже тот, кто натыкался на дурно пахнущее чучело, поспешно отводил глаза. Все в этом алкоголике, от распухших башмаков до непокрытой лысинки, видом напоминавшей яичко в растрепанном гнезде, взывало к сильным чувствам – от жалости до презрения к человеческой природе; тем не менее, он был невидимкой, единственный из всех.
Вечером Шутов изложил идею своим. Большинство не сразу согласилось уйти в срамной затвор: люди были смущены. Однако Саша, бывшая уже тогда главной помощницей Шутова и ясной душой всего приунывшего сообщества, сказала: “Это нам во смирение, надо делать, как говорит Василий Кириллович, и не гордиться перед грешниками, которых будем изображать”. И началось. Накупили в комиссионках за копейки блескучих тряпочек и сорных париков, кто-то принес полуразбитые коробки старого, смешавшегося цветными прахами, театрального грима. Сперва новые затворники боялись разоблачения и провала, но весь окружающий мир удивительно легко поверил в падение Шутова и его богомольных сподвижников. Соседи по подъезду только качали головами, женщины куксились при виде легко одетых “проституток”, а Шутова пытались вразумить, поминая его покойных мать и отца, морща тонкокожие носы в стальных очках на ярый алкогольный выхлоп. Водка, которой приходилось прополаскивать рот, чтобы убедительно дышать, бурлила толстым огненным комом и прожигала десны до самых зубных корней – а у девушек их бедные ноги мерзли в сетчатых чулочках докрасна. Но Саша не унывала и не давала унывать остальным, называя товарок по притону “полярницами”. Однажды Шутов, будучи в образе, то есть точно в таком, как у алкоголика-матрицы, бумажном плащике и с нарисованными подглазьями, столкнулся прямо на улице со спокойным мужчиной из органов. Мужчина крепко держал за руку бутуза лет четырех, такого маленького синьора Помидора, норовившего пробить резиновым сапожком всякую лужу до дна – но взгляд мужчины и на прогулке оставался профессионально цепким, так что ребенок выглядел арестованным. Никогда Шутов не был так близок к провалу. Ему показалось, что профессионал из гэбэ сразу поймет, что перед ним маскарад. Однако мужчина в штатском – на этот раз в большом, мохнатом, словно с добавлением конского волоса, пальто – только удовлетворенно улыбнулся, увидав бывшего проповедника приведенным в обыденное и низовое состояние. Было заметно, что у него не возникло по этому поводу ни малейших вопросов. И все вокруг тоже не сомневались, что, наблюдая дурное, они видят правду.
– И все равно, по мне, это как-то слишком экстремально, – проговорил Максим Т. Ермаков, хмуря лоб и пальцем обводя на покоробленной столешнице вспухшие круги от неизвестной посуды.
Пока обстоятельный Шутов рассказывал про свои злоключения, в комнате с иконами поубавилось народу. Люди тихо вставали из-за стола, крестились на заплаканные огоньки, пожимали Шутову пологое плечо и посылали Максиму Т. Ермакову от дверей выразительные взгляды – хотя, что именно они пытались выразить и сообщить, Максим Т. Ермаков все равно не понимал. Девушки на кухне побрякивали мокрым фарфором, переговаривались молодыми ломкими голосами. За столом, кроме Шутова и Максима Т. Ермакова, остались только желтобородый старик, интеллигент с ожогом, кротко смотревший сквозь тусклые очки глазами цвета тройного одеколона, и Саша, что сидела облокотившись, положив угловатый подбородок на сплетенные пальцы.