Игорь Адамацкий - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
— Хозяин!
В черемухе и на малине, что в палисаднике, пчелы нудят, на тропинке возле дома в пыли справные куры вошкаются, в тени у забора две жирные свиньи вальтом распластались, лишь уши и хвосты у них живые. Где-то сорока стрекочет. Время идет, Егор нервничает, а хозяина в окне нет. «Куда ж запропастилась эта морда эсэсовская?» — думает Егор и кричит громче:
— Хозя-ин!!
Там, где-то в глубине глухого, крытого двора, хлопнула калитка, послышались гулкие шаги по деревянному настилу, лязгнула щеколда, ворота распахнулись, и из полумрака добротных построек на солнечную улицу вышел краснолицый Иван Карлович.
— О-о, — говорит Иван Карлович, — здравствуй, Егор.
— Здорово, Карлыч, — говорит Егор, — передохни малёхо, посидим, давно не видались.
— Давай посидим, — говорит Иван Карлович, — действительно, давно не виделись, чуть ли не с мая?
— Дак так, наверно, и есть, — говорит Егор.
Пошли они в палисадник и сели под черемуху на белую скамеечку, усыпанную цветом черемуховым.
— Хорошо у тебя здесь, — говорит Егор, — не жарко. Как в Крыму, — говорит Егор и думает: «А хрен его знает, как там, в Крыму, я ведь там не был, но чем лучше скажу, — думает Егор, — тем, может, вернее и получится?»
— Ну, в Крыму не в Крыму, но все равно хорошо, — говорит Иван Карлович. — Тут на днях с края приезжали, кино для телевизора у меня в палисаднике снимали. Скоро, говорят, будет. Как пойдет, я тебя позову. Правда, теперь не знаю, какую программу включать. Ванька же в отпуске был, весь отпуск с телевизором провозился, сделал восемнадцать программ. Смотри теперь что хочешь. И Новосибирск берет, и Кемерово, и Барнаул, и Иркутск, и Берлин, и смутно, смутно так, как через молоко, китайское что-то. Китайцев-то я по наружности и по мундирам узнаю, а другие передачи — там все не на русском и не на немецком.
— Да-а, — говорит Егор заискивающе и думает: «Брешет или нет, гестапо?»
— А ты разве не видел? — спрашивает Иван Карлович.
— Телевизор? — переспрашивает Егор.
— Да нет, — говорит Иван Карлович, — кино-то как снимали.
— Нет, — говорит Егор, — не видал, да я в последнее время чё-то и не хожу никуда.
— И не слышал? — удивляется Иван Карлович.
— Не-a, не слыхал, — говорит виновато Егор. — Да я чё-то последнее время, кроме кобеля своего, и не вижу никого, а в мой край никто чё-то и не заглядывает. Да я сам виноват, конечно… Знаешь, Карлыч, — поспешно говорит Егор, — у меня тут есть малёхо, совсем, правда, кот наплакал… не выпьешь со мной? Эльза-то ругаться не будет?
Не скажи Егор про Эльзу, отказался бы, возможно, Иван Карлович, но:
— А что Эльза? Эльза как Эльза, ты не смотри, что она родня кайзеру Вильгельму, прабабки у них в разное время за одним мужиком замужем были. Мы тут с Эльзой на днях посидели, тоскливо что-то стало после того, как Ваньку проводили. Выпили с ней двенадцать бутылок водки. Не залпом, конечно. За вечер и ночи чуть-чуть прихватили. Хоть бы на стопку отстала: я хлопну — она следом.
— Да ты чё! — говорит Егор. — Она у тебя пьет разве?
— Да нет, не пьет, — говорит Иван Карлович, — пьет — про нее не скажешь. Так уж что-то, с тоски.
— А-а, — говорит Егор. Говорит и извлекает из кармана бутылочку. Затычку бумажную вытягивает, вытягивает и говорит: — А стаканчиков у тебя, Карлыч, не будет?
— Будет, почему нет-то, — говорит Иван Карлович. — Кино-то когда снимали артисты, так тут же сидели, здесь вот, как сейчас вижу, и закусочка у них была. Сами выпили и меня угостили. Штука такая смешная — грамм сто отведал, а четыре дня пьяный ходил. Она вроде и нежидкая, и не густая, как смола или как повидло, а точнее, дак как прополис, пожуешь, пожуешь, потом проглотишь, проглотил — посиди немного руки по швам, а то назад выйдет, — говорит Иван Карлович, нагибается и достает из-под скамеечки два стаканчика.
Достал стаканчики, дунул в них, маленьких черных муравьев выгоняя, пальцем протер, поставил на столик и говорит:
— А назад вышла — первый признак: печень хворает, а если печень хворает, то сиди не сиди, она выйдет, потому что штука эта, как главный артист сказал, из мумиё сделана. А кино-то про поэта будет, про Есенина. Будто это не мой дом, а его. Будто ночь лунная — а черемуха еще пуще цвела, — и приводит Есенин, как к себе домой, в мой палисадник девушку. Девушка красивая — артистка, в белом платье и розовой шляпе. А Есенин усадил ее к себе на колени — давно, наверно, знакомы, — стихи ей про черемуху мою на ухо читает, а сам рукой под платье. Девушка-то будто ничего, так потом главный-то их, что с киноаппаратом под черемухой сидел, говорит, мол, так, под платье рукой не надо, так, говорит, народ смотреть откажется, плеваться будет, скажут: не Есенин это, а Мефистофель. А потом, когда уж мы выпили, главный мне сто рублей дал за то, что они в моем палисаднике все марьины коренья вытоптали.
— Да-а, — говорит Егор и думает: «Свиньи, наверное, забрались и вытоптали».
— Да-а, — говорит Иван Карлович и не подозревает того, о чем думает Егор.
Выпили, посидели с минуту молча, будто на воду посмотрели.
— В Японии передавали, — начал Иван Карлович, — ураган пролетел. Дом один стоэтажный в Токио с места сорвало и километров за двести унесло. Так и поставило. И ни один японец не проснулся. А утром встали, чаю попили, а на улицу-то как вышли, так и поохали же: на работу за двести километров шлепать, представляешь? А кому еще и детишек в ясли успеть завести. А там, ведь сам знаешь, никто разбираться не станет — прогул тебе влепят, и все, а то и с работы попрут.
— Да-а, — говорит Егор. Говорит Егор и думает, что бы ему-то рассказать, что бы рассказать такое, чтобы завести гитлеровца и медовухи из него вытянуть. — Да-а, — говорит Егор.
— А другой дом, — продолжает Иван Карлович, — к нам на Дальний Восток, под Хабаровск, зашвырнуло. Так всех их сонных пограничники и взяли. А потом, это уж Ванька мне рассказал, всех их на радиодетали поменяли: за взрослого, говорит, транзистор, за ребенка — конденсатор, а за баб ничего не хотели давать, бабы-то у них не ценятся. А им наши: ну и хорошо, баб мы себе оставим, у нас, мол, равноправие. Не знаю уж, как там мужикам-японцам удалось правительство японское уговорить, сошлись на том, что десять баб — один трансформатор. А третий дом, Егор, так пока и не нашли, но розыски ведутся в районе Аляски.
— Да-а, — говорит Егор. — А у нас тут, до вас еще, председатель один молодой с городу был прикомандирован, шустрый мужичонка, в галстуке. Мясом решил колхоз в передовые вывести. Закупили бычков, поместили их в загон, так, чтоб не развернуться, чтоб не присесть бычкам, не прилечь, и давай их комбикормами пичкать. А чё ж без движения-то! Жрут да жрут, жрут да жрут. До того дожрались, такого весу набрали, что копыта разъехались, а ноги нетренированные — у всех переломились. Лежат, еле дышат. А председатель: кормить да кормить, пусть, мол, жрут лежа, нам на них землю не пахать. И сам на заседание какое-то в край на месяц уехал. А скотникам, тем чё, как сказано, так и делают. До тех пор кормили, пока кожа на быках, как на картошке, не полопалась, а в трещинах черви не завелись. Один хрен, все равно сдали. А потом это же мясо и выкупили. И снова сдали. И опять выкупили. И опять сдали. И так до тех пор, пока действительно в передовые не вышли и грамоту почетную от Молотова не получили. Вот что значит городской человек, нашему бы мужику и в жизнь в голову такое не пришло. Его, говорят, потом какую-то область отсталую вытягивать отправили.
— Да-а, — говорит Иван Карлович, — а мясо-то в Африку куда-нибудь увезли. Там же голод какой был. Пол-Африки, говорят, как ветром сдуло. Там уж одно время и негров-то не оставалось, потом уж из Америки немного привезли, так и те бы позагибались, наверное, если бы мясо ваших быков вовремя не подвезли.
— Да-а, — говорит Егор.
— А ты мне с мясом, — говорит Иван Карлович, — историю одну напомнил. Мы раньше на самом берегу Волги жили. А перед войной самой с отцом колбасы наделали, окороков накоптили и все это на чердаке развесили. А тут нам: сутки на сборы — и сюда. А у меня там дружок, чуваш один, оставался, так он после писал. В дом наш мужик поселился. Ну такой, пишет, ленивый был. Чувствует, что вкусным пахнет, а на чердак ему лень забраться. Лежит да лежит на нашей пуховой кровати. И сапоги, наверное, не снимал. А к осени дожди пошли. Колбаса и окороки набухли от сырости, отяжелели, сорвались, потолок проломили и мужика сразу насмерть.
— Да-а, — говорит Егор. — A у нас, видишь, быки вон… быки у нас… вот черт… Карлыч, а может, еще малёхо выпьем?
— Давай, — сходу, сгоряча говорит Иван Карлович.
— Дак у меня-то все, — оробев, говорит Егор, но тут же ловит быка за рога: — а у тебя, случайно, медовушки не будет? Так, немного. Посидеть, — и для надежности уж добавляет: — разве только Эльза не разрешит?
Иван Карлович задумался, замешкался, потом вдруг повеселел и говорит: