Игорь Адамацкий - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
Папироса дрожала в его пальцах.
Девушка взяла у стойки пару пива. В каждую руку по кружке. Единственная девушка здесь.
Она неуверенно шагнула на середину зала. Против света Женька не мог разглядеть ее лица. Он пытался нашарить в кармане спички и никак не мог разглядеть ее лица. Но когда она подошла к их столику, он увидел.
Девушка села напротив Женьки.
Что-то изменилось кругом для него. И внутри ему стало мало сердца.
Он смотрел на ее руки. Они не имели красоты. Костяшки пальцев ее белели, если она брала кружку. А Женька все смотрел на эти руки и молчал. Он уже устал слушать чужое в пивной. Но у него нашлось силы не смотреть в ее лицо.
Свет спадал от окна, и тени ее рук касались отражений ладоней на сыро блестящем столе.
— Ну чего же ты смотришь? — спросила девушка.
Женька поднял глаза.
— Какого же черта тебе смотреть на меня? — спросила она снова.
За соседним столиком играли в коробок. Коробок падал с несплошным звуком. И никто не считал очки в игре на просто так.
Женька пододвинул к девушке кружку с пивом. Но она не взяла ее. Она накрыла ладонью тень своей руки. Он подтолкнул к ней еще одну. Но она убрала руки со стола.
Майор достал папиросу и закурил.
— Да, — сказал он, — вы не участвовали в пивных чемпионатах. Ни фига вы нигде не участвовали.
Она откинулась на спинку стула.
— Это кто? — спросила она. Лицо ее было в тени.
— Ты кто? — спросил майора Женька.
— Я с утра здесь сижу, — ответил майор. — С позавчерашнего.
Столбик пепла сломался на его папиросе. Она уже потухла.
Но он не замечал.
Старуха уборщица прошла мимо с кружками в растопыренных пальцах. Кружки стучали коротко и пусто в ответ ее ходьбе и старости.
— Я держатель небольшого провинциального кладбища, Виталик, — сказал майор. — Те, которые там, уже не знают ни слова по-русски. И на любом другом узбекском тоже не знают. Так-то, Виталик.
— Я не Виталик, — сказал Женька.
— А это неважно, Виталик.
К столу подошла убирающая кружки старуха. Она занялась своей работой. Но майор взял ее руки в свои.
— Чем пиво отличается от лекарства, мама?
— Ты хотя и закусывай.
— Здесь не клуб любителей пищи, мама.
— А ты закусывай. — Старуха высвободила руки.
— А я ведь был лысым, мама, — сказал майор без улыбки. — Я месяц назад еще был лысым. И мой папа был лысый. И раньше мой дедушка был лысый. Моя мама наверняка была лысой, — сказал майор. — Месяц назад и я был лысый, мама… Зачем же ты ходишь в пальто, мама?
— Мерзну. Остарела я.
— Чем пиво отличается от лекарства, мама?
— Что я знаю: тёмно да рассвело. Уборщица я.
Старуха собрала кружки и унесла их.
Майор чиркнул спичкой и прикурил. Он глядел на остывающий в окнах свет. И глаза его пустовали.
Он отмолчал срок одной папиросы. Беломорина потухла, и майор сказал:
— Жалко жить, Виталик.
А за окном сумерки сочиняли вечер. С лестницы тянуло сквозняком. И ниоткуда не шло тепло.
Девушка подожгла в тарелке бумагу и окурки. Ее ладонь над огнем пропускала свет, Женька видел.
В зале зажгли лампы. Майор пошел к стойке за пивом.
— Лекарство сначала выписываешь, а потом пьешь. А пиво — наоборот, — сказала девушка, — вся разница.
— Что пиво, что лекарство — разницы нет, — сказал Женька. — Кем живется?
— Дворничихой живется. — Она отпила из поставленной Женькой кружки.
— Но внутри-то ты не с метлой.
Она пожала плечами.
— Ты сам-то что такой?
— Нормальный.
— Ага, нормальный. Говори.
— Теперь нормальный.
— А прежде?
— Три месяца назад я своими руками отдал человека, с которым было хорошо. Теперь — нормальный.
— Ага, все нормально!.. Жрем — нормально. Пьем — нормально. Любим и не спим — нормально. Спим и не любим — тоже нормально! Дождь — нормально. Снег — нормально.
— Ну, до снега еще далеко… — сказал Женька.
Майор принес пиво. И они стали пить его.
Старуха унесла пустые кружки. А они пили пиво и молчали. В тарелке лежали сотлевшие в пепел папиросы. Напротив Женьки сидела девушка. Лежали справа руки майора.
А за окном был город. В город входил вечер. Вечер без заката. Закат не любит родиться в дождь.
— А можно уйти к человеку, если у нее ляжки свежее? — спросила девушка.
— Можно, — ответил Женька. — Почему нельзя. Мы пойдем сегодня к тебе? — спросил он, встретив ее глаза.
— Сегодня мы обязательно пойдем ко мне, — ответила она. — А ты не дерьмо.
— Ну, до дерьма мне еще жить и жить.
Майор прикурил папиросу от папиросы, но тут же раздавил ее в тарелке.
— Виталик, — сказал он. — Позвони по телефону. Мужик подойдет — повесишь трубку. Или скажешь что-нибудь такое… Если не мужик, скажешь: «Мол, привет от семимесячного». Она поймет. Я ведь родился семимесячным дауном, но мне повезло — в роддоме меня подменили. Позвони, Виталик.
— Ты чего, любишь ее?
— Я вместе с ней в постель ходил, Виталик, — сказал майор. Усмешка у него не вышла. — Это давно было. Вот номер.
Он написал номер на салфетке.
Женька встал и пошел к выходу.
Перед ним ничком опрокинулась лестница наверх. Он взялся рукой за поручень и стал медленно подниматься по ступенькам. Он шел наверх и слушал, как растет шум дождя.
Парень на выходе распахнул перед ним дверь, и дождь косо ударил в дверной проем. Женька накинул пиджак на голову и побежал наискось через проспект к телефонным будкам.
В телефонной будке Женька набрал номер. Трубку не снимали. Женька набрал номер снова и с минуту слушал гудки. На стекла телефонной будки налипли крупные капли дождя, и не было видно ничего.
Девушки не было, когда он вернулся.
— Ты прости, ушла она, — сказал майор. — Женские люди — они все-таки другие. Ты прости меня.
— Я сказал ей про семимесячного, — сказал Женька.
— Ты прости.
Женька допил пиво и взял в гардеробе плащ.
Когда он вышел на улицу, шел снег. Снег вразнобой падал в темноте вечера и делал город белым. Лишь чернели люки.
Женька наугад сел в трамвай. Снег летал и по вагону, хотя все окна и были закрыты. По рельсам встречного пути вровень с трамваем бежал мокрый блик.
Женька вышел на канале.
Он стоял и долго наблюдал снег. Снег убыстрялся в конусах света под фонарями, падал в темную воду и пропадал насовсем.
Женька стоял на набережной, сжав чугунный парапет руками. Внизу изредка стучали друг о друга бортами лодки.
За Женькиной спиной остановились двое.
— Скажи мне что-нибудь, — попросила девушка. — Ну скажи мне что-нибудь.
Парень не отвечал.
— Ну скажи мне что-нибудь, — попросила она снова. — Ты всегда мне что-нибудь говорил.
— Сегодня двадцать четвертое октября. Понедельник. Мы в Ленинграде.
Женькины руки были теплые пока. И снег под его ладонями таял.
Василий Аксенов
Ну надоела
Мише Хазину с его тысячью и одним знакомым
Вы можете, конечно, представить Ялань, в Ялани — небольшой, елового бревна, скособоченный в сторону улицы — будто по причине близорукости, — под низкой, пологой, из пихтового, трухлявого от времени желобника крышей дом в три оконца, одно из которых забито наглухо листом фанеры. На фанере трафаретная надпись: «Не кантовать!» На фанере: рюмка, зонтик и символическое изображение ливня. Перед оконцами — палисадник с раскуроченной изгородью, заросший крапивой и одичавшим малинником. Там же, в палисаднике, — засохшая несколько лет назад береза с обглоданным овцами комлем. На мертвой ветви березы висит закинутая когда-то пацанами велосипедная покрышка, скрутившаяся от дождей и солнца в восьмерку. На мшистом желобнике крыши давнишние, истлевшие до прожилок березовые листья. И неведомо как попавшее туда цинковое ведро без дна, без дужки. И кривые черемуховые удилища с размочаленной корой, не одной зимы снег проводившие с крыши. А про тех пацанов, что забросили на березу велосипедную покрышку, можно сказать так: выросли уже и уехали, наверное, из Ялани. Может быть, это сделал я? Может быть: велосипед, по крайней мере, у меня был, к тому же я мог забросить и чужую покрышку.
Вы можете, конечно, представить, как дом выглядит изнутри: стол без клеенки, по столешнице зачерствевшие хлебные крошки и пятна томатного соуса из рыбных консервов; две-три неокрашенные табуретки; железная кровать, застеленная серым суконным одеялом солдатского образца со старческой бахромой по краям; на стенах с облупившейся побелкой в простеньких деревянных рамках несколько фотографий с виньеткой Бородавчанского фотоателье «Полярный фотоконкурс»; по углам жирная копоть и лохмотья паутины; в закутке умывальник, под умывальником таз на чурке, возле которого петляют мухи; на печи тараканий табор. И покатый к окошкам пол. И на полу пыль. И в пыли кое-где рассыпавшаяся махорка. И естественно: свисает с потолка электрический провод, а на конце его патрон, и в патроне, как мыльный пузырек, засиженная мухами лампочка ватт на сорок. И патрон, и провод под коркой слоеной извести. И еще: запах ветхого, источенного жуками дерева и не стиранного давно белья. А про умывальник можно сказать вот как: он протекает, и поэтому там, в закутке, слышится беспрерывное «шлеп-шлеп-шляп».