Генри Миллер - Тропик Козерога
Жизнь проплывает мимо витрин. Я лежу, словно ярко освещенная ветчина, ожидающая разделки. На самом деле — бояться нечего, поскольку тебя аккуратно разрежут на тонкие превосходные ломтики и упакуют в целлофан. Вдруг гаснут все городские огни и звучит тревожная сирена. Город окутан ядовитыми газами, рвутся бомбы, искромсанные тела разметало по сторонам. Всюду электричество, кровь, осколки и громкоговорители. Люди в воздухе ликуют, люди внизу стонут и вопят. Когда газ и пламя сжирают всю плоть, начинается пляска скелетов. Я наблюдаю за ней из витрины, теперь уже темной. Это лучше чем разрушение Рима, ибо здесь больше поживы.
Почему скелеты отдаются пляске так самозабвенно, размышляю я? Это закат нашего мира? Это и есть тот самый танец смерти, о котором так часто возвещали?{81} Страшно смотреть, как пляшут в снегу миллионы скелетов, тогда как город идет ко дну. Возродится ли хоть что-нибудь? Покинут ли младенцы чрево матерей? Будет ли еда и вино? В воздухе люди — это несомненно. Они спустятся вниз, чтобы грабить. Будет чума и холера, и те, кто сейчас наверху пируют победу, погибнут вместе с побежденными. У меня есть уверенность в том, что я стану последним человеком на земле. Я покину витрину, когда все уляжется, и спокойно пройду среди руин. Я сам себе буду вся земля.
Междугородний звонок! Мне сообщают, что я — не один-одинешенек на планете. Так значит разрушение не полное? Это расхолаживает. Человек не способен даже уничтожить самого себя — он может уничтожать только других. Мне мерзко. Какие злонамеренные уроды! Какой жестокий обман! Так значит, кругом осталось еще много субъектов, и они приводят в порядок землю и начинают все сначала. Бог опять сойдет в крови и плоти и возьмет на себя бремя вины. Зазвучит музыка, построят здания из камня и опишут все, что произошло, в тонких книжонках. Фу! Какое слепое упорство, какие топорные амбиции!
Я вновь на своем ложе. Древнегреческий мир, рассвет полового сношения — и Хайми! Хайми Лобшер всегда на одном и том же уровне, смотрит вниз, на бульвар через реку. В брачном пире наступает передышка, подают оладьи с мидиями. Подвинься чуть-чуть, говорит он. Вот так, хорошо!
Я слушаю, как квакают лягушки на болоте за моим окном. Огромные кладбищенские лягушки, питающиеся мертвечиной. Они сбились в кучу в половом сношении, они квакают от сексуального восторга. Я понял, как был зачат Хайми и как он появился на свет, Хайми-жаба! Его мать оказалась в гуще свалки, а Хайми — тогда эмбрион — был надежно укрыт в ее нутре. Это случилось в первые дни полового сношения, когда еще не существовало сдерживающих правил маркиза Куинсбери.{82} Только брать и отдаваться — и дьявол побери отстающего. Так повелось от греков — слепой блуд в грязи, а потом — приплод, а потом — смерть. Люди блудят по-разному, но всегда на болоте, и потомство ждет та же участь. Когда рушится дом, ложе остается: космосексуальный алтарь.
Я оскверняю свое ложе грезами. Моя душа покидает растянувшееся на железобетоне тело и передвигается с места на место на маленькой тележке, которые обычно употребляют в универмагах для разнообразия. А мое разнообразие — идеологические экскурсы: я бродяга в царстве рассудка. Все мне абсолютно ясно, поскольку изготовлено из горного хрусталя. Над каждым выходом большими буквами начертано: УНИЧТОЖЕНИЕ. Я каменею от страха перед угасанием: тело само стало куском железобетона. Украшенным неослабевающей эрекцией в лучшем вкусе. Я добился состояния пустоты так убедительно, что мне позавидовали бы иные приверженцы эзотерических культов. Меня больше нет. Даже встает не лично у меня.
Наверное, в то время я начал свою разрушительную деятельность, приняв псевдоним Самсон Лакаванна. Преступный инстинкт во мне получил изрядное развитие. Если до того я был только заблудшей душой, будто бы неиудейский Гадибук,{83} то теперь я стал полнотелым духом. Я взял имя, которое мне нравилось. Осталось действовать, повинуясь инстинктам. Например, в Гонконге я представился агентом по продаже книг. Я таскал с собой кожаный кошелек, наполненный мексиканскими долларами, и благочестиво посещал китайцев, нуждавшихся в дальнейшем образовании. В гостинице я заказывал женщин так же, как виски с содовой. По утрам изучал тибетский язык в порядке подготовки к путешествию в Лхасу. Я уже бегло разговаривал на идиш, да и на иврите тоже. У меня все горело в руках. Обмануть китайцев оказалось так просто, что я вернулся в Манилу в полном разочаровании. Там я взял в оборот мистера Рико, обучив его искусству продажи книг. Весь доход от заокеанского фрахта был на счету, но на жизнь в роскоши хватало.
Вздох стал таким же трюком, что и дыхание. Предметы не просто удваивались, но многократно возрастали. Я стал зеркальной клеткой, отражающей пустоту. Пустота однажды твердо дала понять, что я у себя дома, и то, что называется творчеством — на самом деле работа по заполнению пустых мест. Маленькая тележка исправно доставляла меня с места на место, а я опускал во все боковые карманы вакуума тонны стихотворений, чтобы уйти от мысли об уничтожении. Передо мной открылись безграничные перспективы. Я начал жить в перспективе, словно микроскопическое вкрапление в гигантской линзе телескопа. И не было даже ночи, чтобы отдохнуть. Лился устойчивый свет звезд, падающий на иссушенную поверхность мертвых планет. Иногда попадалось озеро, как черный мрамор, и в нем я видел себя плывущим среди бриллиантовых светил. Звезды висели так низко, и так ослепителен был посылаемый ими свет, что казалось, будто вселенная стоит у своего рождения. Впечатление усиливалось оттого, что я был совсем один. Рядом не было не только животных, деревьев, всяких других существ — не было даже малой былинки или сухого корня. Казалось, в этом фиолетовом воспаленном свете без намека на тень отсутствует само движение. Похоже, что пламя чистого самосознания, мысль становится Богом. И Бог, в первый раз в моем представлении, оказался чисто выбритым. Я и сам был чисто выбрит, без сучка без задоринки, страшно аккуратен. Я видел свое отражение в мраморных черных озерах, и оно было украшено звездами. Звезды, звезды… и будто удар промеж глаз, и все воспоминания исчезают. Я был Самсон, и я был Лакаванна, и я умирал, как всякое существо в экстазе полного самосознания.
А вот я плыву вниз по реке в маленьком каноэ. Все, что вы ни попросите, я сделаю — с радостью. Это страна Ебландия, в которой нет ни животных, ни деревьев, ни звезд, ни проблем. Здесь над всем царствует сперматозоид. Ничего не загадывается, будущее совершенно неопределенно, прошлое не существует. На каждый миллион рожденных 999 999 приговорены умереть и никогда не родиться вновь. Но есть один, хозяин в доме, который обретает жизнь вечную. Жизнь втискивается в семя, которое есть душа. Все имеет душу, в том числе минералы, растения, озера, горы, скалы. Все ощущает, хотя бы на самой низкой ступени самосознания.
Когда охватишь это умом — не остается места отчаянию. В самом низу лестницы, где сперматозоиды, — точно такое же состояние блаженства, что и на вершине, там где Бог. Бог — это просуммированные сперматозоиды, пришедшие к самосознанию. А между низом и вершиной лестницы нет остановок, нет промежуточных станций. Река берет исток где-то в горах и течет к морю. На этой реке, ведущей к Богу, каноэ так же пригодно, как и дредноут. С самого начала — это поездка домой.
Плыву вниз по реке… Медленно, как глист нематода, поспевая за каждым изгибом. И вдобавок вертко, как уж. Как тебя зовут? — кричит кто-то.
Меня? Зови меня просто Бог — Бог-эмбрион.
Я продолжаю плыть. Кто-то хочет купить мне шляпу. Какой у тебя размер, дубина? — кричит он.
Какой размер? Мой размер — икс!
(И что это они все время кричат на меня? Разве я похож на глухого?) Шляпа потеряна на первом водопаде. Tant pis шляпе. Разве нужна шляпа Богу? Богу нужно только быть Богом, все более и более Богом. А все это плаванье, все ловушки, преходящее время, пейзаж и на его фоне человек, триллионы и триллионы созданий, названных человеческими — словно горчичные зерна. Даже Бог-эмбрион не обладает памятью. Задник сознания состоит из бесконечно малых ганглий; волосяной покров, мягкий, как шерсть. Горный козел застыл в одиночестве посреди Гималаев, он не спрашивает, как его занесло на вершину. Он спокойно озирает decor; когда придет время, он спустится опять. Он тычет морду в землю, откапывая скудное пропитание, какое могут дать горные пики. В таком странном козерожьем эмбриональном состоянии Бог-козел жует жвачку, блаженно задумавшись посреди горных пиков. Большие высоты питают микроб сепаратизма, который в один прекрасный день совершенно отдалит его от души человека, превратит его в несчастного твердокаменного отца, вовеки обитающего в немыслимом пустом пространстве. Но сперва наступают морганатические хвори, о которых надо поговорить сейчас…