Генри Миллер - Тропик Козерога
И есть единственная пизда, вобравшая в себя все, мы назовем ее суперпиздой, поскольку она не от мира сего, но из той светлой страны, куда нас пригласили улететь очень-очень давно. Там сияет роса, и высокий тростник сгибается под ветром. Это там обитает великий отец блуда, Отец Апис,{77} священный бык, проложивший рогами путь на небеса и низвергнувший кастрированные божества правды и неправды. От Аписа произошли единороги, эти странные животные древних сказаний, с челом, вытянувшимся, будто мерцающий фаллос. От единорога постепенно произошел позднегородской человек, о котором говорит Освальд Шпенглер.{78} А из мертвого кока этого печального типа поднялся гигантский небоскреб со своими скоростными лифтами и смотровыми площадками. Мы — последняя десятичная отметка сексуальных вычислений; мир испортился, как тухлое яйцо на соломенной подстилке. Теперь в то отдаленное место, в ту светлую страну, где обитает Апис, отец блуда, летают на алюминиевых крыльях. Все несется вперед, словно смазанные часы; на каждую минуту циферблата приходится миллион бесшумных часов, снимающих кожуру времени. Мы путешествуем быстрее, чем молниеносный калькулятор, быстрее, чем звездный свет, быстрее, чем мысль волшебника. Каждая секунда — это вселенная времени. А всякая вселенная времени — это мгновение ока в космогонии скорости. Когда скорость подойдет к своему концу — мы будем там, как всегда пунктуальные и блаженно неназванные. Мы уроним наши крылья, наши часы и наши каминные доски, на которых стоят часы. Мы поднимемся, легкие, как перышко, и ликующие — словно столбик крови, и не будет воспоминаний, тянущих нас назад. И на сей раз я призываю царство суперпизды, ибо оно неподвластно ни скорости, ни вычислению, ни воплощению в образах. И пенис сам по себе не имеет известного размера и веса. Есть только длительное либидо, побег высокого полета, кошмар, раскуривающий скромную сигару. Маленький Немо неделю слоняется с восставшей плотью и превосходной парой гонорейных яиц, завещанных леди Баунтифул. Это — воскресное утро близ Вечнозеленого кладбища.
Это — воскресное утро, и я блаженно лежу на ложе из железобетона, глухой ко всему миру. Рядом — кладбище, то есть — мир полового сношения.
Мои яйца болят от непрерывных трудов, но все разворачивается под окном, на бульваре, где Хайми устроил себе гнездышко для случки. Я думаю об одной женщине, а все остальное — дрянь. Я говорю, что думаю о ней, но на самом деле я умираю от звездной болезни. Я лежу, будто больная звезда, ожидающая, когда из нее выйдет весь ее свет. Много лет назад я лежал на том же самом ложе и ждал, ждал рождения. Ничего не произошло. Разве что мать, с ее лютеранским рвением, окатила меня водой. Моя мать, несчастная дура, думала, что я разленился. Она не знала, что меня подхватил звездный поток, что я рассеялся в черную пыль на самой дальней окраине вселенной. Она думала, что меня приковала к ложу обыкновенная лень. И она окатила меня водой: я вздрогнул и поежился немного, но не покинул свое железобетонное ложе. Я был потухшим метеорным дождем где-то по соседству с Вегой.
И теперь я на том же самом ложе, и свет, что во мне, не хочет гаснуть. Мир мужчин и женщин пирует в кладбищенских пределах. Они занимаются половым сношением, прости их Господи, а я один в своей стране Ебландии. Мне кажется, что я слышу лязганье большого механизма, линотипированные наручники проходят через валки секса. Хайми и его нимфоманка-жена лежат на одном уровне со мной, только через реку. Река называется Смерть, и она горька на вкус. Я много раз перебирался через нее, река по пояс, но почему-то не превратился в камень и не обрел бессмертия. Я все еще горю изнутри, хотя снаружи мертв, как планета. С этого ложа я поднимался в танце, и не раз, а сотни, тысячи раз. Каждый раз я возвращался с уверенностью, что танцевал пляску скелета на смутной территории.
Может быть, я растратил слишком много собственного вещества в страданиях; может быть, я был одержим идеей стать первым металлургическим блюмом человеческой породы; может быть, меня занимала мысль, что я и суб-горилла, и супер-божество. На этом ложе из железобетона я помню все, и все из горного хрусталя. Там нет никаких животных, только тысячи тысяч человеческих существ, говорящих одновременно, и на каждое слово, произнесенное ими, у меня немедленно готов ответ, иногда даже раньше, чем слово срывается с их уст. Там предостаточно убивают, но нет крови. Убийства совершаются очень чисто, и всегда в молчании. И даже если всех убьют, все равно разговоры останутся, причем они будут интригующими и легкими. Ибо это я создаю их! Я это знаю, и вот почему я не схожу с ума. У меня в запасе разговоров на двадцать лет вперед, пока я не повстречаюсь с подходящим человеком, которого сотворю сам, когда, скажем так, наступит удобный момент. Все эти разговоры имеют место в праздной компании, которая стала такой же принадлежностью моего ложа, как и матрац. Однажды я дал имя этой смутной территории; я назвал ее Убигучи, но Убигучи что-то не понравилось мне: слишком вразумительно, слишком наполнено смыслом. Лучше считать ее просто смутной территорией, как я и намеревался. Люди думают, что бессмысленная болтовня — это пустяки, но это не так. Бессмысленная болтовня — это противоречивая наполненность, битком набитый призрачный мир, в котором наощупь пробирается душа. Помню, мальчишкой я ходил с праздной компанией, как будто я был веселой душой безо всего, но в башмаках. У меня украли тело, поскольку оно мне особенно не требовалось. Тогда я мог существовать и с телом и без оного. Когда я убивал пичужку, поджаривал ее на костре и съедал, делал я это не от голода, а потому что хотел узнать о Тимбукту или Огненной Земле. Я ходил с праздной компанией и ел убитых птичек для того, чтобы породить желание к той светлой земле, которую впоследствии единолично обжил и населил ностальгией. Я так много ждал от этой страны, что горько разочаровался. Я пребывал в омертвелом состоянии столько, что мало кто бы выдержал, а потом по закону, который, должно быть, и есть закон творения, неожиданно вспыхнул и начал неистощимо жить, словно звезда, чей свет неисчерпаем. Здесь начинается истинный каннибалистический экскурс, так много значащий для меня: не стало больше мертвых хрустяшек, снятых с костра — появилось живое человеческое мясо, нежное, сочная человечья плоть, тайна парной человечьей печени, откровения проглоченных опухолей, хранимых в морозилке. Я приучился не ждать, пока жертва умрет, а вгрызаться в нее во время разговоров. Частенько, оставив обед недокушанным, я обнаруживал, что то был мой старый друг минус рука или нога. Иногда я так и оставлял его: туловище, набитое вонючими кишками.
Порождение города — единственного города на свете с его неповторимым Бродвеем — я любил гулять туда-сюда, разглядывая залитые светом витрин ветчины и другие деликатесы. Я стал шизом от подошв до кончиков волос. Я жил исключительно в герундиве,{79} который понимал только на латыни. Я сожительствовал с Хильдой, гигантской цветной капустой моих грез, задолго до того, как прочитал о ней в «Черной Книге».
Мы прошли через все морганатические хвори вместе, и еще через несколько, которые были ех cathedra.
Мы обитали в каркасе инстинктов, питаясь ганглийными воспоминаниями. То была не какая-то одна вселенная, а миллионы и миллиарды вселенных, вместе взятые не больше булавочной головки. То был растительный сон в пустыне разума. То было прошлое, которое впитало вечность. Посреди фауны и флоры моих грез я слышу междугородний звонок. На мой стол падают послания уродов и эпилептиков. Иногда заходит Ганс Касторп,{80} и мы вместе совершаем невинные преступления. Или ясным морозным днем я делаю круг по велодрому на велосипеде «Престо», изготовленном в Хемнице, Богемия.
Лучше всего была пляска скелетов. Сначала я обмывался у раковины, менял белье, брился, пудрился, подравнивал волосы, готовил бальные туфли. Ощущая внутри неестественную легкость, я крутился в толпе, чтобы поймать нужный человеческий ритм, вес и вещественность плоти. Потом я намечал прямую линию на танцплощадку, собирал ветреную плоть и начинал осенний пируэт. Однажды ночью я словно попал в усадьбу пышноволосой гречанки и чмокнул ее в губы. Она казалась иссиня-черной, белой, как мел, лишенной возраста. Она была подвижна, будто ртуть, и в то же время приятно тяжела. У нее был мраморный взгляд фавна, запечатленного в лаве. Я понял, что пришло время покинуть периферию и двинулся к центру, хотя бы для того чтобы обрести почву, которая стала уходить из-под ног. Земля стремительно ускользала под моими нетвердыми ногами. Я потерял поддержку земли и вот — руки мои полны метеорных цветов. Я пытался достать ее своими руками, но она была еще неуловимее, чем песок. Я вспоминал свои излюбленные ночные кошмары, но она не имела никакого сходства с тем, что вгоняло меня в холодный пот и бред. В бреду я поднимался на дыбы и ржал. Я закупал лягушек и скрещивал их с жабами. Я размышлял о самом простом для осуществления, то есть о смерти, но ничего не предпринимал. Я спокойно стоял, начиная каменеть в конечностях. Это было так прекрасно, так целительно, так ощутимо, что я начинал хохотать до самых кишок, словно гиена, одержимая естеством. Может быть, я превратился бы в каменную розетку! Я просто стоял и ждал. Приходила весна, и осень, и потом зима. Я автоматически возобновлял мой страховой полис. Я ел траву и корни листопадных деревьев. Я целыми днями смотрел один и тот же фильм. Время от времени я чистил зубы. Если в меня выпускали очередь, пули скользили мимо, отскакивая от стены рикошетом со странным звуком та-та-та. Как-то на темной улице на меня напал бандюга, я почувствовал, как в мое тело входит нож. Ощущение — будто принимаешь покалывающую ванну. Странно, однако нож не оставил никаких следов на коже. Опыт удивил своей новизной, поэтому я отправился домой, где и воткнул ножи во все части тела. Ощущение покалывания усилилось. Я сел, выдернул ножи и вновь поразился тому, что нет ни крови, ни отверстий, ни боли. Я уж было собрался укусить себя в руку, когда раздался телефонный звонок. Междугородний. Я так и не узнаю, кто звонил, потому что никто к телефону не подошел. Однако пляска скелетов…