Максим Кантор - Учебник рисования
В качестве музыкальной темы, сопровождавшей представление, была избрана вещь неожиданная — известное сочинение великого композитора Прокофьева «Петя и волк».
Мстислав Леопольдович царственным движением поднял смычок, тронул струны, и пронзительная прокофьевская нота зазвучала в зале. Вы знаете этот момент, когда зал замирает, а великий маэстро только лишь прикасается к струне? Эта первая летящая нота, как щемит она сердце! Кофи Анан откинулся на спинку кресла и вытер белым платком фиолетовое лицо. Герцог Кентский спрятал бутылку — искусство не терпит суеты. Вот уже полилась мелодия, вот пришла в движение рука маэстро, вот уже качнулся завороженно зрительный зал, следя за волшебным смычком. И тут, собственно, и произошло само представление.
На сцену вышел хорек. Зрители увидели не политического деятеля, не искрометного телеведущего, не законодателя мод — но просто животное: хорек вышел не в обычном своем напудренном виде, в костюме от Ямамото, но голый, шерстяной, с оскаленной пастью. Хорек остановился на авансцене, глядя в зал маленькими красными глазками, которые неожиданно показались толпе опасными и хищными, и некоторым зрителям стало не по себе под этим взглядом. Не похож был этот взгляд на тот, коим популярный политик смотрел с экрана. И глазки не были подведены французской тушью, и остроумный блеск их куда-то подевался. Недоброе красное мерцание исходило из этих маленьких глаз, а мелкие острые зубы пощелкивали, а проворный язык облизывал приоткрытую пасть. Шерсть хорька стояла дыбом, когтистые лапки скребли паркет. Где же Сыч? Сыч медлил, на сцену не выходил. Вместо Сыча на сцену выскочила маленькая белая мышка и принялась бегать возле хорька. Зверь, подчиняясь инстинкту, кинулся на нее и растерзал. Зрители наблюдали, как хорек перекусил мышиный хребет, как задние лапки мыши судорожно дернулись, исчезая в кровавой пасти. Хорек чавкал, пережевывая мышиное мясо, и, усиленное акустикой зала, далеко по рядам разносилось чавканье — а под сурдинку, нежнейшими переходами оттеняла его волшебная виолончель Ростроповича. И тут-то на сцену вылетел Сыч. Причем вылетел почти в буквальном смысле слова, так как он был обряжен в сыча, то есть в ночную птицу, охотницу на хорьков. Его костюм был оклеен перьями, в волосах тоже торчали перья, а вместо когтей в руках художника сверкали длинные кухонные ножи. Почувствовав приближение возлюбленного, хорек оставил свою кровавую трапезу и повернулся задом, завиляв попой. Сыч, пританцовывая в каком-то неизъяснимом шаманском экстазе, устремился к нему. Как тут было не вспомнить сатурналии Нерона, когда император, наряженный сатиром, выбегал на сцену и совокуплялся с молодыми гладиаторами? Зрители, затаив дыхание, следили за этой откровенной сценой. Известный политик предстал перед ними в неожиданной звериной ипостаси; беззастенчивость, с какой участники представления демонстрировали свои инстинкты, шокировала. Но что есть искусство, как не срывание масок — в том числе масок культуры и ханжеской морали? Да, любовь — это и кровь, и животная страсть, и похоть, и не надо этого стесняться, наоборот. На сцену, на всеобщее обозрение решили вынести Сыч и хорек свою роковую, испепеляющую страсть. Однако акту любви не суждено было состояться. Сыч с характерным совиным уханьем напал на своего сожителя и страшными ударами ножей буквально искромсал хорька. Кто же мог ожидать такое? Менее всех — хорек. Клочья шерсти и кровавого мяса полетели в зал. Зверь хрипел и скрежетал зубами, скрюченными лапами норовил достать убийцу, Сыч ухал и с каждым уханьем наносил удар. Летал смычок в руке Ростроповича, летали ножи в руках Сыча, хлестала кровь со сцены в партер, музыка, пронзительная музыка эмигранта Прокофьева проникала в сердца зрителям. Люди повскакали с мест, чтобы не пропустить ничего из происходящего. Когда Ростропович опустил смычок, а Сыч — ножи, в зале воцарилась такая тишина, какая бывает лишь в церкви да на кладбище. Мышь была растерзана хорьком, хорек был убит сычом, — в этом, видимо, и состоял замысел перформанса, потому и названо представление «естественный отбор»; здесь было над чем поразмыслить; и тут случилось самое страшное, то, чего никто не мог предвидеть. На сцену вышел гомельский мастер дефекаций, обряженный в костюм сказочного охотника — он как раз приехал с гастролей в Баварии: на нем были баварские кожаные шорты, гетры, замшевая курточка с вышивкой, тирольская шапочка с перышком, через плечо ягдташ, в руках двустволка. Сказав «хенде хох!» и тщательно прицелившись в человека-сыча, охотник выпалил из обоих стволов, и художник Сыч рухнул на пол. Заряд волчьей дроби, коим были набиты патроны двустволки, выпущенный практически в упор, выбил Сычу оба глаза, пробил лобные доли и оторвал левое ухо. Кровь художника смешалась с кровью хорька.
Бездыханный, он лежал на сцене Большого театра. Там, где умирала Кармен, где погибал Спартак, где чахла Виолетта — на этом месте теперь лежал Сыч, и кровь его — капля за каплей — стекала в оркестровую яму. Кинулись вязать гомельца; тот, обезумевший от содеянного, лепетал бессвязно, но предъявил бумагу, подписанную Сычем. Оказалось, Сыч самолично вызвал мастера из Баварии, наказал обрядиться охотником, сам вручил двустволку при свидетелях три минуты назад, при свидетелях же и уверил, что заряды холостые. То есть, называя вещи своими именами, художник Сыч решил покончить с собой, да еще таким, мягко говоря, неординарным образом.
Газета «Бизнесмен» вышла с траурной рамкой, «Европейский вестник» назвал Сыча человеком столетия, «Колокол» объявил об учреждении гуманитарного фонда имени Сыча, Элтон Джон посвятил Сычу песню «Candle on the Wind», ту самую, которую он раньше посвящал принцессе Диане, а Кофи Анан предложил учредить международную премию Сыча — и действительно учредили. Появилась впоследствии и медаль: на лицевой стороне портрет художника, на обороте — хорька; это очень красивая вещь, дизайн медали разрабатывали в Лондоне, поговаривали, что Дольче и Габано лично изготовили ее.
Однако резонанс, вызванный смертью Сыча, не шел ни в какое сравнение с паникой, охватившей страну при известии о смерти видного политического деятеля, либерала и прогрессиста — то есть хорька. Протяжным нескончаемым гудком почтили фабрики (те, что по случайности продолжали еще работать), заводы (те, что не стояли), автомобили, поезда и пароходы гибель надежды русской цивилизации. Десятки законопроектов, соглашений и концессий оказались под вопросом. Западные инвесторы, узнав о случившемся, поспешили вывести капиталы из страны, отечественные воротилы ринулись в эмиграцию. Выяснилось, что экономика страны, ее политическое реноме во многом зависели от личности, так нелепо и страшно окончившей свои дни в Большом театре. Называя вещи своими именами, следует сказать, что процесс вестернизации (иначе выражаясь, процесс реформ, как любили говорить государственные деятели) целиком и полностью связал свое существование с персоной хорька, воплотился в него. Теперь, когда хорька не стало, русские люди увидели перед собой бесхозный пустырь, отчаянное непонятное будущее открылось им. И кто защитит их от неизвестности? Где та мудрая шерстяная лапка, что укажет путь от небытия к бытию? Нашлись журналисты, которые провели параллель между убийством хорька и убийством премьер-министра Столыпина, случившимся, как известно, тоже в театре.
Тут бы объявить покойного Сыча врагом народа, свалить на него одного бедствия страны и смуту — однако все понимали: здесь перед нами не заурядное убийство, но из ряда вон выступающая любовная драма. Да, убит видный политический деятель, но и убийца его — крупный художник. А причиной всему — любовь.
VIПохороны потрясли город. Случившееся настолько шокировало общественность, что, не сговариваясь, постановили — не откладывать похороны, но напротив — произвести их прямо сейчас, пока не разъехались гости, прибывшие на представление в Большой. Таким образом, представление будет как бы продолжено, плавно перейдет от бренного к вечному. И это вполне в духе самого мастера — театрально обыграть даже самый свой уход. Гроб мастера, выполненный из карельской березы (его прислал спецрейсом знаток антиквариата Плещеев прямо из Лондона), несли на руках через весь город — от Пушкинской площади и вплоть до места, где был уготован Сычу вечный покой, а за гробом нескончаемым потоком шли люди. Мэр города сперва предложил везти гроб на орудийном лафете — но художественная общественность отвергла этот излишне помпезный жест. В конце концов, Сыч был гуманистом, проповедовал сугубо частные и даже программно не государственные ценности, как заметила Свистоплясова в телеинтервью. Всей своей жизнью, всем творчеством он показал, что его приоритетами являются личная независимость, свободное развитие личности, разрушение общественных барьеров, отрицание доктринерства. Не государственник, не славянофил, не евразиец — Сыч явился уникальным примером свободного, не ангажированного художника, взрастившего свой талант в казарменной стране. Борис Кузин в некрологе, опубликованном «Актуальной мыслью», назвал его «русским европейцем». Как верно, как точно сказано. Было бы кощунством превращать похороны русского европейца в нечто несоответствующее всему пафосу творчества, в парад государственной машины. При чем здесь орудийные лафеты — и, сменяя друг друга, несли гроб на руках самые радикальные, самые последовательные прогрессисты. Вот подвел плечо под карельскую березу Яков Шайзенштейн, а затем его сменил Леонид Голенищев, вот и Дмитрий Кротов, вот и Петр Труффальдино — один за другим подходили к гробу деятели культуры дабы пройти свои тридцать шагов со скорбной ношей. Следом за гробом Сыча несли небольшой гробик, изготовленный из красного дерева с малахитовыми инкрустациями, — в нем лежали останки хорька. Так дошла процессия до Донского монастыря.