Ромен Гари - Европа
Он знал, что потусторонний мир, который Мальвина называла шарлатанским, а он называл Европой, никого не манил больше, чем его самого. В течение пятидесяти веков смысл жизни находился вне жизни, он существовал под именем культуры, которая с тех пор стала ответственна за людей и их души, но это измерение, где происходит накопление шедевров, еще предназначалось для бегства от действительности и для удовольствия и не предвещало обновления. Европа соборов, музеев и симфоний все еще нуждалась в преображении, освещала своим светом все уродливое, отвратительное, чудовищно эгоистичное — все, что стояло на месте и не пыталось развиваться. Однако самое большее, к чему приводила ее надежда, — пиршество разума. Новое поколение не желало договариваться ни с какой реальностью, будь она коммунистическая, буржуазная или фашистская. Но оно даже не замечало, что требует от революционных идей того же, чего буржуазия ожидала от искусства, и что таким образом эти идеи переходят в область культуры, то есть перестают действовать. Дантес говорил Эрике: «Мы с вашей матерью, каждый по-своему, стремимся разоблачить ту реальность, из которой пытаются сделать новый миф. С этой точки зрения, прав мой сын-троцкист, считая Европу и всю западную культуру убежищем и оправданием осажденной элиты, чувствующей свою обреченность из-за неспособности предложить что-нибудь новое…»
— Мама, тебе надо вернуться в дом. Ты дрожишь…
— Принеси мне шаль.
Эрика взяла кашемировую накидку цвета охры и закутала плечи матери. На секунду она задержалась, прижавшись щекой к ее щеке.
— Не знаю, что со мной такое этим вечером, — произнесла Ма, — мне немного грустно. Без сомнения, после твоей свадьбы мы уже не сможем жить как раньше. Тебе придется исполнять роль жены французского посла, и я думаю, что больше не смогу давать консультации. Жаль, мне будет этого не хватать. Я обожаю предсказывать будущее людей, у которых его нет, которые всего лишь продолжают жить. На самом деле они приходят не затем, чтобы узнать свое будущее, но в надежде, что его для них устроят. У моих клиентов в голове всегда вертится мысль, что великая ясновидящая и Фатум — не разлей вода и поэтому она может замолвить за них словечко. Впрочем, он действительно мой старый знакомый, мы встретились в тысяча семьсот двадцатом году у графа Сен-Жермена. Сен-Жермен давал чудесные приемы, хотя сам никогда не притрагивался к пище. Но у Фатума есть свои маленькие причуды. К тому же его никак не назовешь гурманом — он просто обжора. Думаю, это семейное, все-таки двоюродный брат Смерти. У них в семействе едят все без разбора. Сен-Жермен сажал Фатум в конец стола, ему претили его манеры. В конце концов, это совсем незначительный субъект. Греки с ним носились, верно, но, надо сказать, имея Софокла, Еврипида и прочее на облицовку, хочешь не хочешь, приходится держать марку. В самом деле, что это такое — Фатум? Что-то вроде суфлера в театре, где актеры никогда не знают ролей. Это всем известно, он довольствуется чем попало, даже автомобильной аварией…
Эрика воображала, какой важный вид напускали на себя клиенты Ма, когда она произносила эту тираду в маленькой гостиной, где принимала посетителей и где ее окружали вещи, напоминавшие обо всех прошлых жизнях, портреты близких друзей с подписями, в том числе и Казановы, который написал по-французски: «Моей незабвенной возлюбленной Мальвине фон Лейден — преданный ей…» Наибольшее удивление вызывала пожелтевшая фотография Нострадамуса, так как мало кто знает, что он не только предсказывал будущее, но и опережал его. Еще одна его фотография хранится в Национальной библиотеке; на этой он снят в компании Ма, Д’Аннунцио и Фатума в 1930 году у Муссолини. Если посетители признавались, что не в состоянии понять, как Мальвина фон Лейден могла гостить у Вольтера в Фернее в 1730 году, когда философ еще не жил там, а иногда чтобы предотвратить истерические припадки у дам, которые ужасаются при взгляде на фотографию, где она сидит рядом со Смертью на репетиции «Орленка», Ма объясняла, успокаивая этих человечков, что на фотографиях изображены всего лишь сцены из спектаклей и костюмированные балы. Эрика выросла в обстановке чистой автобиографичности, которую ее мать каждый раз воссоздавала, когда они оседали на новом месте во время своих странствий по Европе, но было очевидно, что для простого смертного, который не имеет понятия о тайнах третьей пирамиды, треугольника розенкрейцеров и формул из книги Приобщенных и вдруг оказывается в обществе старой женщины, похожей на сову в густом макияже, рассказывающей о своей жизни при дворе Борджиа, это нелегкое испытание, так что ни один из клиентов Ма не осмелился спорить о цене за консультацию. Жард как-то раз был у Ма в кабинете и вышел оттуда убежденный, что эта коллекция несбыточного отчасти объясняла психические нарушения Эрики, хотя слова «психические нарушения» и вызывали у последней улыбку — они свидетельствовали о низменном пристрастии молодого доктора к грамматике, синтаксису и всем правильным глаголам изъявительного наклонения. Была ли Ма уроженкой Ростока Машкой Воровски, как утверждал автор статьи в одном не самом порядочном журнале, для ее дочери не имело ни малейшего значения — ее мать была способна на любую подделку и наверняка приписала себе такое обыкновенное происхождение из осторожности, в ту пору, когда демократия стала особенно грозной. После войны, когда начался процесс по делу Жозефа Жоановиси[48], в который Ма оказалась втянута, какая-то английская газета напечатала ее фото с подписью: «Мальвине фон Лейден, как всегда, удалось избежать тюрьмы». Она чуть не подала на них в суд за клевету, потому что имела честь быть заключенной в Бастилию при Людовике XIV и на месяц в Консьержри в годы якобинской диктатуры. Глупцы посмеялись вволю, но ясновидящая получила отличную рекламу. Что же касается Дантеса, то он знал, что все это правда: Мальвина на самом деле была гильотинирована во время Революции, а двумя веками ранее сожжена как одержимая бесом; он знал, что эта калека перемещалась из области грез в реальность кресла на колесах с легкостью поистине беспредельной.
XXXV
Сумрак, скромный художник-интимист, которого он предпочитал гётевскому роскошному сиянию дня и мелодраматичной ночи Гюго, сглаживал излишне резкие контуры и контрасты, смягчая избыточную игру красок, умеряя голубое полыхание исходящего руладами ярко-итальянского неба. Это было небо великих и громких деяний и клятв, оно словно хранило память о двенадцати тысячах опер, созданных в одной только Венеции века Просвещения, небо арий и scherzi, которое вызывало скорее мысли об акустике, чем о бесконечном. Вечер тихо скользил в сопровождении кораблей-призраков, дымов, легких туманов, последних лучей солнца, светящихся колец на воде вокруг упавшего насекомого — странный и быстротечный миг, скользящий по тяжелым шестерням Времени и неизменно преходящий, эфемерное царство покоя, когда смешиваются водяная прохлада и последний жар земли, жажда всепрощения в сердце и сострадание, полное тихой нежности Святой Девы. Близился час, когда они с Эрикой должны были отправиться на лодочную прогулку, но он медлил в своем затишье, в этом неспешном блуждании Времени, где ничто не имело ни конца, ни начала. Час чувствительности, когда приглушены цвета и вопросы. Ощущение того, что вы ушли, оставив позади несколько личных мелочей и как раз такую частицу себя, которая позволит вам себя отыскать. Он помешкал еще немного, едва заметный силуэт на фоне обоев, отражающихся пунктирным рисунком на оконном стекле; архитектура пустоты окружала его: плоскости, углы, прямые линии без изгибов и колебаний — выверенная и стройная хореография отсутствия, картина Де Кирико, на которой все несформулированные вопросы экзистенциальной тревоги выражены манекеном без лица, установленным на каменных плитах беспощадно четкой формы. Жена и сын должны были приехать на следующий день, и он еще раз представил себе, что они подумают.
Эрика взяла поднос у матери с колен и поставила его на стол пред Бароном, который воспроизводил на шахматной доске партию 1931 года между Капабланкой и Алехиным, выигранную последним. Путци выглядел человеческим существом только благодаря своему таинственному виду, но Эрика была убеждена, что эта интригующая маска скрывала лишь пустоту. Внешность Барона, хотя она была элегантной исключительно благодаря одежде, создавала впечатление, будто за ней прятались самые драгоценные достоинства, поэтому ему никогда не составляло труда найти покровителя: людям нравилось видеть его при себе. Им втайне льстило его присутствие, как если бы они раздобыли по сходной цене Альберта Швейцера, — что впоследствии позволяло негодяю гордиться своей породой. Лицо этого прохвоста немного побагровело, а щеки раздулись; он слегка сотрясался, словно силился сдержать гомерический хохот, несовместимый с его напускной загадочностью и значительностью. Возможно, его так развеселила фраза из последнего письма Жан-Жака Руссо к Мальвине: «Нет больше французов, англичан, немцев, есть только европейцы», — он говорил так о светских господах, напрочь забыв о бесправных и униженных, о народных массах, из которых Вольтер, Дидро и сам Руссо только набирали себе слуг. Ответом народа на эти пустые игры было кое-что посерьезнее: первым европейцам он поотрубал головы…