Тони Хендра - Отец Джо
«Будь великодушным к ней, Тони», — не забывал напоминать в своих письмах отец Джо. Мог ведь написать: «Не будь эгоистом», но неизменно писал: «Будь великодушным». «Я знаю, ты будешь великодушным к ней и к вашим прелестным малышкам».
Не было отца эгоистичнее меня — я обращался с семьей как с реквизитом, с вещами, она мешала мне, я часто забывал о ней, озабоченный великой миссией спасения мира через смех.
Ветреные язычники, в чьем обществе я обретался, и те имели нравственные принципы. Они, конечно, наживались друг на друге, это да, бездумно причиняли боль, но большинство исподволь стремилось к добру, прорывало себе путь подобно кротам — из грязной земли к свету. Каким-то образом они приходили к выводу о том, что любовь и покой — единственные твердые валюты в жизни.
В то время как я, которому даны были ключи к королевству, который держал в руках бесценную жемчужину, уронил все это, втоптал в грязь и отправился в центр отрываться.
Что же случилось с тем мальчиком из далекого прошлого, который шептал древние латинские слова, напевал древнюю музыку, был полон надежд, жаждал вечности и всей душой стремился к святости? Да, он был доверчивым и наивным; то, что он принимал за экстаз, отчаяние, веру и Бога, на самом деле было лишь деятельностью нейронов в нервных клетках, белков, проходящих через мозг. Да, его убеждения были фаллическими фантазиями, антропоморфными проекциями, архетипами древности, сохранившимися в подсознании несмотря на новомодные теории. Однако душа этого мальчика была лучше, добрее. Он не был таким, каким стал я, нет. Он был совершенно другим, он трагически погиб в юном возрасте.
Далеко за Скалистыми горами, за tramonto, за ленивыми, сонными штатами, за неровными зубцами моего родного городка, за еще одной вечной океанической ночью — за тысячи и тысячи миль — находился человек, который когда-то был центром моей вселенной, моей тихой гаванью, моим укрывающим крылом. Крошечным маяком на крошечном островке, мигающим верой в ночи. Вот луч вспыхивает и булавочным уколом выхватывает кусочек ночи, распространяя вовне простую коротенькую весточку. «Любовь. Любовь. Ничего кроме любви». Вот он вспыхивает и вот уже гаснет.
Я не оправдал его ожиданий. Я не оправдал свое призвание. Я не оправдал надежды своей семьи. Не оправдал. За душой у меня не было ничего стоящего. Ни надежды, ни веры, ни Бога, ни способностей, ни желания воспользоваться ими, если бы они были. Все ушло безвозвратно, кануло в Лету.
Я пощупал пузырек с валиумом. Я ненавидел антидепрессанты. Из-за них теряешь контроль над собственным телом, а следовательно, и над собственным сердцем. Приходится все время быть начеку, иной раз не спать ночь напролет, чтобы вовремя остановить то единственное, что досталось в наследство от отца, — никудышное сердце, которое норовило подкрасться тихой сапой и убить. Если я и собирался уйти из жизни, я хотел при этом владеть собой.
Я видел валиум впервые. Таблетки выглядели скругленными на концах треугольниками желтого цвета. Крошечные триединства цвета трусости.
Я вытряхнул из пузырька на ладонь штук десять. Сколько же надо? Сделав большой глоток водки, я забросил в рот… две.
Конечно, я понимал, что двух будет мало, но никак не мог решиться на то, чтобы проглотить все таблетки разом. Ладно, еще две. И снова глоток водки.
Я посмотрел в окно на темные воды Тихого океана. Интересно, на что я смотрю: на Японию или на Новую Зеландию? Хорошо бы завтра выяснить.
Какое завтра?
Надо же, ни в одном глазу. Черт, надо съесть еще. На этот раз — пять. Должно хватить.
А что если ад существует? Поздно сделать промывание или нет? Интересно, они привозят аппарат с собой? Большой он?
Совершил ли я что-нибудь, чтобы попасть в ад? Вроде как я сознался. По крайней мере самому себе, а может… впрочем, ладно. Епитимья оказалась и впрямь жесткой: прочти три раза молитву и убей себя.
То, чем я занимался, было делом замечательным, стоящим. Я спасал мир от самого себя. Лучше покончить с этим как можно быстрее.
Осушив бутылку водки, я медленно поднес остававшиеся на ладони пять-шесть таблеток ко рту, сосредоточился перед смертью, закрыл глаза, будто собираясь молиться, и…
…заснул.
А проснулся через двенадцать часов. По идее я должен был страдать от жесточайшего похмелья или на худой конец дикой головной боли, но я не чувствовал ни того, ни другого — по крайней мере так мне казалось. Ум и тело совершенно онемели. Я как будто насквозь промерз. Я не мог сказать, кто я, вообще не чувствовал себя. Осознание того, что я еще жив, не доставило мне никакой радости. Я не расстроился из-за того, что не умер — я вообще ничего не чувствовал.
Мне было понятно только одно — рано или поздно я попытаюсь сделать это снова. А имея некоторый опыт, уже точно не проснусь.
Встав, я поехал на съемки. Опоздал прилично, но шел первый день, и никто не заметил.
Уже не помню сам эпизод. Кажется, снимали в лимузине, а может, в кофейне. Режиссер объяснил правила. Они оказались ужасными. Мне всего-то и нужно было что запомнить «дорожную карту» эпизода — парочку фраз, описывающих три минуты действия. За мной оставалось право выбора этих двух фраз. Я мог произнести какую-нибудь банальность или соригинальничать, мог выдать что-нибудь смешное или наоборот — лишь бы реплики вписались.
У меня не было никакого опыта по части импровизации. В шестидесятых я участвовал в паре выступлений чикагского «Сэконд Сити» и его более радикального отпрыска «Коммитти», находившегося в Сан-Франциско, но всегда жульничал — вставлял реплики из уже выходивших когда-то сцен. Снимая Белуши, Чиви и Криса Геста в «Леммингах», я поражался тому, с какой легкостью они выдавали свои реплики, как складно у них получалось, как свежо, небанально и до ужаса смешно — как будто они написали все заранее и потом долго репетировали.
Теперь в съемках участвовали другие актеры, в страшенных париках; за плечами у них в общей сложности было лет двадцать выступлений в жанре импровизации. Сказать, что мне было «страшно», значило ничего не сказать. Я был фальшив с головы до ног. Я попросту не мог ничего сделать. Если бы я хоть что-то чувствовал, если бы не бутылка водки и горсть валиума, за ночь превратившиеся в жуткую смесь, я бы наотрез отказался играть, сказал бы что «У меня ничего не получается» и вернулся в Нью-Йорк. Пусть я и поджал бы хвост, пусть и недосчитался нескольких долларов, зато не пострадало бы мое самолюбие. Ну да кому теперь какое дело до самолюбия?
«Мотор!»
Они все до единого были на своих местах, они были просто великолепны! Среди них не было ни одного британца, но они умудрялись произносить реплики с безупречным британским акцентом И это выходило у них смешно. С недосказанностями, сверхъестественно, просто уморительно. В другой раз я бы катался по земле от смеха. Но у меня больше не возникало желания смеяться.
Кто-то из них спросил меня о чем-то, и я услышал, как отвечаю. Голос был вроде и моим, но в то же время с каким-то подвыванием в нос, свойственным среднему классу и уже начавшим просачиваться в повседневный английский. Что было лишь полуправдой и не объясняло всего. Я было подумал, что попросту не уяснил для себя «дорожную карту», не запомнил то, что должен был ответить. Но дело было не в этом.
Между нами что-то происходило. Нашу четверку равных объединила некая сила, инстинктивное понимание контекста, музыка, которую мы все знали, но никогда не напевали, и которая теперь звучала в нас. Все это был рок-н-ролл, каждый кусок этой коровы, уже не священной, жирной и вспучившейся, с выменем, высохшим, как вяленая говядина, но которую мы когда-то по-своему любили, в которую даже верили. И тем героям, которых изображали мои напарники, нужен был герой, которого изображал я. Хотя нет, я не изображал его, как и напарники не изображали своих персонажей. Они как будто вытащили его из меня. Это был их герой, не мой и не я сам. А в тот момент я с радостью готов был стать кем угодно, только не собой.
«Стоп!»
Я не хотел останавливаться. Я не хотел, чтобы съемки заканчивались. В таком случае мне придется вернуться к прежнему Тони. Когда я играл, я становился другим, и у меня появлялась хоть какая-то надежда По счастью, съемки продолжились. Наша четверка сыграла хорошо, но можно было и лучше. И вот мы сделали вторую попытку, потом еще, и эта последняя пошла в печать.
Само собой, я готовился к съемкам. Ведь надо было выглядеть профессионалом. Я с головой погрузился в «библию» импровизации — книгу Виолы Сполин «Импровизация в театре», изучил упражнения ее сына Пола Силлса, одного из основателей «Сэконд Сити». Я попросил помощи у друзей из «Сэконд Сити», давно игравших в театре. Я еще раз вспомнил все то, что видел на представлениях, этот чуть ли не чудотворный процесс, когда труппа в действии, когда два три или четыре актера сообща творят нечто с неизвестным еще концом, познают в процессе друг друга, неповторимые взгляды каждого на мир. Публика оценивает выбор, сделанный актером, откликаясь или не откликаясь на его игру. Это походило на совместное путешествие, в котором каждый зритель совершал открытия, обычно комического рода хотя и не всегда в самый разгар военных действий во Вьетнаме «Коммитти» пару вечеров представлял совсем не комедийные сценки, однако в них было не меньше силы, и они еще как запомнились. Это было совершенно уникальным явлением — случавшимся лишь однажды, в определенном месте, с определенным составом труппы и публики.