Энтони Дорр - Собиратель ракушек
Тогда, в первые месяцы, она еще кое-как превозмогала свое разочарование, потому что истово растворялась в Уорде. Это была любовь – и самая отчаянная. В послеполуденное время Найма ежеминутно смотрела на стрелку часов, чтобы не пропустить то мгновение, когда автобус выпустит его в конце квартала, когда в замочной скважине повернется ключ. Потом они выходили на пробежку, петляя между фонарными столбами и перепрыгивая через ящики для газет. Бывало, не могли наговориться до рассвета; а как только – до обидного скоро – наступало утро понедельника, у Наймы возникало единственное желание: запереть дверь, спрятать ключи и связать его на полу в коридоре.
Хотя музей не оправдал ее ожиданий – растрескавшиеся гранитные лестницы, чучела млекопитающих, разрозненные кости, диорамы с фигурами теснящихся у костра пещерных людей с пластмассовыми глазами, – она понимала, почему Уорда тянет туда как магнитом. Это затхлое и тоскливое место было, судя по всему, призраком прошлого его страны. По ночам они сидели на крыше, наблюдали за потоком транспорта, плетущимся вдоль улиц, а то и закатывали пирушки внутри окаменелой грудной клетки бронтозавра. Стены мраморного зала были покрыты без малого пятьюдесятью тысячами насаженных на булавки бабочек из всех уголков земли. От рисунка их крылышек у нее захватывало дух: умопомрачительные голубые нимбы, тигровые полосы, ложные глаза. Уорд весь сиял, когда сыпал их названиями. Это был его любимый зал. Через много лет, неоднократно поднявшись по служебной лестнице, он продолжал заходить в зал бабочек, чтобы обмахнуть пыль, поправить ярлыки, оценить новые поступления.
Но чем больше времени она проводила в музее, тем сильнее расстраивалась. Здесь не было роста, не было жизни. Даже свет голых лампочек, вкрученных прямо в потолок, казался ей мертвенным. Сотрудники были помешаны на классификациях и названиях, как будто первая бабочка с оранжевыми крыльями вылупилась из своей куколки сразу под именем Anthocharis cardamines, как будто природу папоротников мог объяснить засушенный образец, прикрепленный к листу ватмана и помеченный Dennstaedtiaceae. Смотрители взяли доисторическую птицу Уорда, поставили на нее номерной знак и заперли в стеклянном кубе. Какая же это естественная история? Надо бы сперва натаскать земли да засыпать музейный пол. Смотрите, это червяк! – говорила бы Найма, потрясая им перед этой старой гвардией или перед группой первоклашек. Смотрите, это слизень! Вот так на самом деле выглядит естественная история. Вот откуда мы все произошли.
Потоки машин, рекламные щиты, вой сирен, чужаки, которые не смотрят тебе в глаза, – не этого она ждала, не к этому себя готовила. Листья деревьев – тех немногих, что ей удалось найти, – потемнели от заводской гари. Продуктовые магазины были безжизненными и стерильными: мясо продавалось в пластиковой упаковке, и, чтобы его понюхать, ей приходилось останавливаться в проходе и разрывать пленку. Когда она вручную стирала во дворе, соседи притворялись, что ничего не видят. Займись каким-нибудь делом, шептала она, выжимая на газон рубашку Уорда. Займись делом, иначе ты здесь не выживешь.
Уорд наблюдал, как Найма бродит по дому, будто разыскивая потерянные вещи; порой она жаловалась на странное недомогание – якобы горло сжимали невидимые клешни, голова раскалывалась от тяжести, а ноги становились ватными.
Как-то раз он повел ее на ужин к своему знакомому, университетскому преподавателю, родом из Кении. Тебе будет полезно, сказал Уорд. Жена преподавателя готовила чапати, напевая псалмы на суахили. Найма с мрачным видом сидела за столом и смотрела в окно. После ужина, когда все перешли в гостиную пить чай, она осталась на кухне, села на пол и зашепталась с кошкой.
Ночами Уорд, презирая себя, метался без сна: как можно, думал он, желать чего-то всей душой, добиться своего – и возненавидеть судьбу? И почему перемена оказалась такой внезапной? Когда его все же одолевала дремота, в коротких снах мелькали демоны без лиц; он просыпался от удушья – их когти впивались ему в глотку.
Сам Уорд тоже менялся или, точнее, возвращался в какое-то прежнее состояние, сворачивал на более легкую и знакомую дорогу. За каких-то шесть месяцев, проведенных в Огайо, у него, как заметила Найма, побледнела кожа и одрябли мышцы. Он загрузился музейными делами и с робким, виноватым видом приходил домой только к восьми, а то и девяти часам. По выходным корпел над какими-то бумагами: ему поручили редактировать музейный вестник, а затем предложили возглавить отдел внешних связей. Я люблю тебя, Найма, говорил он, направляясь к себе в кабинет. Но это был уже совсем не тот человек, что стоял под дверью ее родителей, тяжело дыша и трепеща от жизни, как молодой олень в пору гона.
Любовью они занимались с оглядкой, всегда молча. Ничего путного из этого не выходило. Тебе хорошо? – спрашивал он после, еще не отдышавшись, и почему-то боялся к ней прикоснуться, как будто она была цветком, с которого он оборвал все лепестки – случайно, да что уж теперь. Тебе хорошо?
Весь первый февраль выдался пасмурным. Снег на крыше давил мертвым грузом; по утрам она вскакивала с кровати, поднимала жалюзи и стонала при виде этой серости, без единого луча солнца, без всякого движения в воздухе. Где-то в миле от них высились плоские и гнетущие, как огромные тюрьмы, небоскребы делового центра. Автобусы с ревом пробирались сквозь слякоть.
Она приехала в Огайо; сделала этот завершающий, лишний шаг. И что дальше? – спрашивала она себя. Что теперь делать? Неужели возвращаться? В августе – ровно через год после приезда – она уже плакала по ночам. Небо Огайо нешуточной тяжестью легло ей на плечи, пригнув стебелек шеи. Она плелась сквозь время. Встревоженный Уорд повез ее за город: амбары на холмах, молотилки в поле. Заехав к знакомым, они сидели на крыльце и перекусывали свежесваренной кукурузой, поперченной и сдобренной маслом. Найма спросила: а для чего вот те белые ящики?
Это ульи, для пчел. После этого она до конца зимы сколачивала в подвале рамы, с наступлением апреля купила в фермерском магазине королеву-матку, килограммовый ящик рабочих пчел и устроила на заднем дворе Уорда пасеку. Каждый вечер, надевая брезентовую шляпу с сеткой, она окуривала пчел дымящимся пучком травы, а сама подолгу наблюдала за их трудами, за их первозданностью. И была счастлива. Но соседи стали жаловаться: у всех, мол, дети, а у многих детей аллергия. Из-за пчел невозможно подойти к кустам форзиции, к вазонам с геранью. К одной женщине пчелы залетали в дом через кондиционер. Соседи начали оставлять Уорду записки под автомобильными дворниками, наговаривали грубости на автоответчик. Затем в ход пошли открытые угрозы – в окно гостиной бросили стеклянное пресс-папье с приклеенной скотчем запиской: «Для ваших пчелок приготовлен дуст». В результате к ним заявились два копа с форменными шляпами за спиной. Постановление муниципальных органов, объявили они: пчел держать запрещается.
Уорд предложил, что поможет ей избавиться от ульев, но услышал отказ. У Наймы не было опыта вождения. Машина то и дело глохла, вновь трогалась с места и едва не сбила двух детишек на трехколесных велосипедах. В конце концов, свернув с федеральной трассы в поле, Найма открыла багажник и стала смотреть, как пчелы, кружась, вылетают из улья, ошарашенные и злые. С десяток раз они ее ужалили: в руки, под коленку, в ухо. Она плакала, ненавидя себя.
К наличникам спальни Найма подвесила птичьи кормушки, галетами приманивала в кухню белок. Наблюдала за муравьями, облюбовавшими дорожку к дому: те взваливали на себя засохших жучков и тащили в травяной лес. Но этого ей было недостаточно: в ее понимании, это была еще не природа, вовсе нет. Она высматривала синиц и голубей, мышей и бурундучков. Комнатных мух. Съездила в зоопарк, где увидела пару грязных зебр, жующих сено. И это называется жизнью? Это – выбор, который делают люди? Где-то в сердце утихали бури, гасло пламя юности. До нее стало доходить, что в ее собственной жизни все без исключения – здоровье, счастье, даже любовь – напрямую связано с окружающим миром: погода за окном, как оказалось, неотделима от погоды у нее в душе. Артерии закупоривало уныние, а легкие – свинцовое небо. В ушах отдавался пульс, шелестящий ритм крови, который отмерял время, аккуратно фиксируя каждый уходящий миг, безвозвратный, потерянный навсегда. По каждому она скорбела.
В Огайо вновь пришла зима – для Наймы уже третья; взяв «бьюик» Уорда, она съездила в Пенсильванию, откуда привезла пару совсем молодых ястребов – краснохвостых сарычей, купленных у фермера, который подстрелил у себя на птичьем дворе их мать и дал объявление в газету. Полностью оперившиеся, они были прыткими и злобными – каждый с крючковатым клювом, острыми черными когтями и огненными глазами. Надев им на головы кожаные клобучки, Найма поселила птиц в подвале, привязав к деревянной балке. Каждое утро кормила их сырой курятиной. В попытках приручить носила по дому в клобучках, защитив руку толстой перчаткой, поглаживала им крылья перышком и что-то приговаривала.