Энтони Дорр - Собиратель ракушек
А что потом? Пристрелят?
Сейчас утро? Она уже здесь две недели? Резко выдернув из вены катетер, Найма с усилием выбралась из кровати и заковыляла в коридор.
Препараты, курсировавшие в крови, замедляли движение мышц, притупляли рефлексы. Голова превратилась в стеклянный шар, едва держащийся на плечах: одно неосторожное движение – и всю жизнь придется собирать осколки.
В коридоре, среди каталок и торопливых медсестер, она увидела под ногами полоски скотча, расходящиеся в разные стороны, подобно тропкам ее юности. Выбрав одну такую полоску, она попробовала ей следовать. Через некоторое время – трудно сказать, долго ли она шла, – ее взяла под локоть незнакомая медсестра и препроводила обратно в палату.
После этого происшествия дверь палаты стали запирать на ключ. На ужин горошек, на обед суп. Она ощущала собственное угасание: сердечная мышца совсем ослабла, и кровь просто плескалась по жилам. Что-то глубокое и безграничное ушло из нее, было вытравлено, умерщвлено, раздавлено. Как такое произошло? Она ли не охраняла свою сущность?
После больницы – неизвестно, сколько дней было проведено взаперти, – Уорд привез ее домой и усадил в кресло у окна. Она смотрела на автобусы и такси, на соседей, не поднимающих головы. Внутри у нее обосновалась необъятная пустота, тело уподобилось пустыне, безветренной и темной. Казалось, Африка уже так далеко, что дальше не бывает. Порой Найма даже сомневалась в своем существовании, думала, что история ее жизни – это просто сон, притча, написанная для детей. Смотрите, милые, к чему приводят бездумные поступки, говорил рассказчик, грозя пальцем. Смотрите, что бывает с теми, кто сбился с пути истинного.
Прошла весна, за ней лето и осень. Найма не вылезала из кровати раньше полудня. С тягучей сменой времен года у нее стерлись все воспоминания, остались лишь обрывки: писк птенцов дрозда, жаждущих, чтобы мать принесла им червяков; снег, падающий в свете уличного фонаря. Эти образы возникали словно за толстым стеклом; смысл их размывался, утрачивал связность, четкость и первозданную остроту. Правда, впоследствии к ней вернулись сны, но тоже совсем другие. Ей снился караван верблюдов, движущийся сквозь редколесье, оранжевые облака над пологом леса, но в этих видениях не было места для нее самой: она смотрела издалека – и не могла приблизиться, замечала красоту – и не могла до нее дотянуться. Как будто ее аккуратно вырезали из каждой картинки. Мир уподобился экспонату в музее Уорда: приглаженный, обращенный в прошлое, выцветший и опечатанный, с табличкой «Руками не трогать».
Иногда по утрам она из кровати наблюдала, как Уорд завязывает галстук, стоя в рубашке, доходящей до толстых ляжек, и чувствовала у себя внутри гнильцу, над которой клубится отторжение. Тогда она утыкалась в подушку, ненавидя его за то, что он побежал за ней в джунгли, за то, что прыгнул со скалы. Больше они не притворялись: Уорд оставил все попытки до нее достучаться, а Найма полностью отстранилась, чтобы не отвечать на стук. Она прожила в Огайо пять лет, а казалось, что пятьдесят.
Был вечер. Найма в полудреме сидела на заднем крыльце, когда над крышей косяком пролетели гуси. Да так низко, что ей удалось разглядеть контуры перьев, глянцево-черные клювы, одновременное, согласованное мигание каждой пары глаз. Она ощутила стремительную силу крыльев, рассекающих воздух. Птичий клин с гоготом стремился к горизонту, вожаки менялись. Найма проводила взглядом птиц, задержалась на той точке, где они скрылись из виду, и задумалась: как они выбирают себе дорогу? Что за таинственный механизм, скрытый у них в голове, переключается каждую осень, заставляя их следовать все теми же невидимыми путями к тем же южным водам? Сколь восхитительно небо, думала она, и сколь непостижимо. Гуси уже давно улетели, а она все смотрела ввысь, ждала, надеялась.
Шел тысяча девятьсот восемьдесят девятый год; ей уже исполнился тридцать один. Уорд сидел в доме и ел кекс: с нижней губы свисал сталактит из глазури. Найма вошла и остановилась перед ним. Хорошо, сказала она. Я пойду учиться.
Уорд перестал жевать. Ну-ну, ответил он. Давай.
В спортивном зале колледжа абитуриенты толпились у щитов с надписями «Муниципальное управление», «Антропология», «Химия». Ее внимание привлек один стенд, оформленный глянцевыми фотографиями. Вулкан в снежном ожерелье. Потрескавшееся сиденье стула. Серия снимков пули, вырывающейся из яблока. Она изучила все изображения – и заполнила необходимые документы: «Фотография, начальный курс: Введение в технику фотосъемки».
В подвале валялся без дела принадлежавший Уорду старенький «Никон-630»; она обтерла его от пыли и принесла на первое занятие.
Никуда не годится, сказал преподаватель. Другого нет, ответила она. Он подергал туда-сюда заднюю шторку и объяснил, что она пропускает свет, а это губительно для негативов.
Можно ее закрыть поплотнее, предположила Найма. Или же заклеить. Пожалуйста. У нее брызнули слезы.
Хорошо, хорошо, забормотал педагог, что-нибудь придумаем.
На второй день занятий он вывел студентов на территорию кампуса. Здесь мы сделаем только по паре снимков, объявил он. Не тратьте зря пленку. Все внимание – на конструктивные детали, друзья мои.
Студенты разбрелись кто куда, направляя объективы на угловые камни зданий, резные оконечности перил, купольную покрышку противопожарного гидранта.
Найма подошла к полузасохшему, согнувшемуся дубу на треугольнике газона, зажатого асфальтовыми дорожками. Заднюю шторку камеры наглухо фиксировала изолента. Пленка была рассчитана на двадцать четыре кадра. Найма с трудом понимала, что отсюда следует. Диафрагма, светочувствительность, глубина резкости – это и вовсе было для нее пустым звуком. Между тем она слегка наклонилась, направила объектив кверху, где на фоне неба шевелились голые ветви, и замерла. Облака толстым занавесом скрыли солнце, но она заметила небольшой проблеск. И стала ждать. Минут через десять облака мягко разомкнулись, выпустили тонкий луч света, озаривший дерево, и Найма нажала на кнопку спуска.
Через два дня у нее на глазах, в проявочной, преподаватель снял с сушильной веревки закрученную черную ленту ее негативов и одобрительно покивал. По его примеру она поднесла пленку к лампе и, увидев запечатленный два дня назад образ – озаренные солнцем ветви дуба, а над ними расселина облаков, – почувствовала, как с ее глаз спадает темная пелена. По рукам пробежали мурашки, ее захлестнула радость. Это было упоение, одно из древнейших чувств: как будто ты взмываешь над чащей и смотришь поверх лесных крон, заново открывая мир.
В ту ночь она не могла уснуть. Вся горела. А утром примчалась в колледж на три часа раньше положенного.
Они сделали контактные листы, а затем напечатали фотографии. В фотолаборатории Найма не сводила глаз с кюветы, ожидая, когда на бумаге проступят очертания, которые приплывали неведомо откуда, вначале совсем слабые, потом серые – и наконец, как по волшебству, появился весь образ целиком: ничего похожего она прежде не видела. Проявитель, стоп-ванна, фиксаж. Все так просто. Ей подумалось: я была создана и перенесена сюда, чтобы дать этому голос.
После занятий ее подозвал преподаватель. Склонившись над отпечатанными снимками, он указал, что она зацепила видоискателем телефонный провод и недодержала экспозицию. В целом, конечно, неплохо, для первого раза очень даже неплохо. Хотя огрехи налицо. Камера пропускает свет – видишь, как размыт край? А здесь дерево выглядит плоским; нет фона, нет центровки. Он снял очки, откинулся на спинку стула и пустился в рассуждения. Как передать трехмерность средствами двухмерного изображения, как поместить мир в плоское пространство. С этими проблемами сталкивается каждый художник, Найма.
Найма отступила назад, чтобы еще раз изучить свою работу. Художник? – мысленно переспросила она. При чем тут художник?
Каждый день Найма ходила фотографировать облака: сплошные, перисто-кучевые, а еще пересекающиеся следы самолетов, воздушный шарик над железнодорожными рельсами. Она запечатлела и пики небоскребов, уходящие в облачность, и два пышных кучевых облака, плывущих в луже. И лазурный ромб неба, отраженный в глазу мертвой собаки, только что сбитой автобусом. Мир теперь виделся ей сквозь призму источников света: окон, лампочек, солнца, звезд. Уорд оставлял ей деньги на продукты, а она тратила их на пленку; она заходила в незнакомые районы, могла присесть на корточки в чужом палисаднике и целый час ждать, когда разойдется толща облаков, чтобы убедиться, достаточно ли будет освещена нить паутины, натянутая между двумя травинками.