Франсуаза Саган - Здравствуй, грусть
Вскоре эта идея прочно укоренилась в ее голове. С неосознанным эгоизмом она постепенно извратила самый смысл их путешествия; оно стало для нее отныне символом их неожиданного сближения. Она хотела этого, хотела всем сердцем, — значит, примирение обязательно должно состояться, и оно состоялось. Конечно, Рени нуждался в отдыхе, в неустанных заботах; но разве он и так постоянно не отдыхает? Разве она не заботится о нем денно и нощно? Разве бдительно не следит за своевременным приемом лекарств? Надежда росла. Речь теперь шла уже не о том, чтобы поддерживать его слабые силы, — речь шла о полном выздоровлении. И право же, немного дополнительной физической нагрузки, некоторые развлечения и прогулки только ускорят процесс исцеления, помогут свершиться венецианскому чуду!
Анриетта была очень довольна собой, она искренне радовалась, что придумала эту поездку, что смогла убедить и Рени, и врачей в необходимости путешествия. Она оказалась права, она всегда бывала права, ей не в чем себя упрекнуть. Да, да, он выздоравливает — и выздоравливает он благодаря ей, так же как он выздоровел тридцать пять лет тому назад — тоже благодаря ей!
Эта идея спасения приводила ее в восторг, зачеркивая то бесконечно долгое мертвое время непонимания, а потом и безразличия, какое пролегло между знакомством в госпитале и приездом в Венецию. Сейчас все начинается сначала, разве не так? Неужели он откажется это при знать?
Увы! Он признавал это с великим трудом. Он не мог забыть то чувство, которое охватило его, когда он впервые вошел в просторную комнату, всю белую и голубую, и увидел огромную кровать с белоснежными простынями, и после мучительного путешествия обрел благодать спокойного сна. Он не мог забыть, что здесь был положен конец самому худшему из всех его испытаний — бессонным ночам, когда, наглотавшись бесполезных снотворных, он подвергался пытке ожидания утра, пытке колесования «думами». Здесь он вкусил совершенно новое для него и блаженное ощущение безопасности! И он по-детски был убежден, что всем этим счастьем он обязан лишь одному — тому, что они поселились на острове. Анриетта не замечала, что Рени стал другим, что он любит тишину и спокойствие сада, где он блаженно грезит часами, что он любит близость воды, навевающей на душу грусть. Но было еще нечто более важное!
Он тоже стал верить в чудо, но, разумеется, на свой манер. Он избавился от своих недавних иллюзий о возможности вернуться к прежней работе, и, быть может, это произошло под воздействием того блаженного чувства, которое охватило его на пороге гостиничного номера, того таинственного подчинения недугу. Теперь его уже почти не пугала перспектива жизни вдали от дел в отставке, на пенсии.
Иногда, проснувшись среди ночи, он тихонько вставал, приоткрывал ставни или распахивал выходившую на террасу стеклянную дверь и глядел на песчаные аллеи сада на облитые лунным светом смоковницы и кипарисы, на шелковистое поблескивание воды и блуждающие огни невидимых гондол; внизу на легкой волне покачивалась лодка, дремал старик перевозчик. Рени с наслаждением вдыхал влажный солоноватый воздух и долго стоял в не подвижности, весь во власти зыбких, невнятных грез, во власти прекрасного чувства умиротворенности, которое вызывала в нем окружающая природа; белый сад, деревья, лагуна, вода, мостки, даже сама луна, заливавшая комнату наркотическим сиянием, — все вокруг защищало и охраняло его, все исполнено было благожелательства и покоя. Он не понимал природы и не хотел ее пони мать. Он просто ощущал ее благотворную мощь! Из каких-то немыслимо давних времен всплывали неведомые ощущения, заставляя его произносить в глубине души поразительно странные фразы, вроде того, что «над домом благостная бодрствует луна» или «я сошел с корабля, я в порту, я наполнил вином до краев свою чашу».
В такие минуты остаток дней, которые ему суждено было прожить, представлялся ему долгой и бережливой тратой жизненных сил, медлительными, размеренными каплями существования, не лишенного своих радостей, ибо «над домом благостная бодрствует луна»! И наш прозаичный Commendatore, на грани слез, взволнованный, воспарял на крыльях «мысли», которая, по сути, была лишь хрупкой конструкцией слов над душевной бездной, — в эти лирические минуты он готов был склониться к решениям, которые всегда себе запрещал; «мысль», еще недавно зловредная и опасная, теперь казалась достойной быть принятой во внимание. Под каким углом? Этого он пока не знал, но размеренные капли существования, эта медлительная струйка жизни, отпущенная ему судьбою, оставляли вполне достаточно времени, чтобы еще вернуться к вопросам, которыми он всю жизнь невольно пренебрегал. И он возвращался в постель, весь омытый лунным светом, весь белый, как прокаженный. Колыбельная песня воды ласково опускала его в волны спокойного сна…
Вполне понятно, что недоверчивый страх перед городом не хотел сдавать свои позиции без боя. Рени судорожно цеплялся за свое убежище; и его жена прибегала ко всяческим уловкам. Но у нее обнаружился неожиданный союзник: изменение в «мыслях» самого Commendatore.
Улучшение самочувствия всегда придает нам смелости. Шли дни, и он понемногу стал забывать то славное ощущение покоя, которое снизошло на него в день приезда, забывать свой странный ночной бред, который, на мой взгляд, вызван был гуморальными нарушениями в организме на почве болезни, такими, скажем, как увеличение содержания мочевины в крови, — психическое воздействие этого фактора общеизвестно. Порой его охватывало желание испытать свои новые силы. Следует также отметить, что теперь, когда исчезло и недомогание, и связанные с ним тревоги, он гораздо добродушнее стал переносить свое зависимое от жены положение, еще недавно внушавшее ему такой ужас.
Тяжелое, свистящее дыхание Анриетты, спавшей в соседней комнате, больше не таило в себе угрозы; он уже не боялся ее крепкого сна, напоминавшего раньше о не видимом приближении смерти.
И когда в один прекрасный день, после многих без успешных попыток соблазнить его красотами знаменито го венецианского стекла, она в конце концов отправилась на длительную экскурсию в Мурано одна и по рассеянности прихватила с собой все его пилюли и порошки, Рени после ее возвращения первым удивился, что ничего не заметил и что это грубейшее нарушение режима обошлось для него без всяких последствий.
С этого дня стало ясно, что она выиграла; он понемногу начал вместе с ней выезжать в город. Да, Анриетта дождалась наконец своего часа!
Теперь почти каждый день можно было видеть, как на набережную Скьявони высаживается из лодки Commendatore со своей Дамой. Пышный титул, случайно оброненный суетливым фотографом, был незамедлительно подхвачен гондольерами, гидами и прочим подозрительным людом, постоянно толкущимся на пристани в ожидании добычи. Мадам Рени ничего не знала о неистребимой склонности итальянцев к титулам, и ей нравилось думать, что за их развязностью и зубоскальством кроется искреннее уважение к ее супругу.
— La fotografia, Commendatore!
Какая жалость! Такое щедрое освещение — снимок наверняка получился бы превосходным. Она поместила бы его на самом почетном месте в своем альбоме. «Командор Пьер Рени!» Когда он выходил из лодки, ступал на мраморные плиты и медленно шагал в своей слишком просторной одежде (он решительно не хотел подгонять ее к своей нынешней фигуре), с исхудавшим смуглым лицом, седыми усами и остатками седых волос на висках (он их больше не красил), в нем проступало то, чего он: прежде никогда, при всей очевидности этого качества, в нем не замечала, — достоинство; иногда ее даже подмывало сказать — величавость, подобная той, какую обретают порой некоторые старики.
То, что он был стар или, вернее сказать, что его состарили испытания последних месяцев, — это она впервые поняла, увидев его на террасе, когда, вся еще переполненная впечатлениями от «Грозы», проходила под портике Сан-Джеминьяно; но это открытие в какой-то мере даже доставило ей дополнительное удовлетворение.
Итак, с каждым днем они гуляли все больше, ходили все дальше, все дольше — во Дворец дожей, в Коррер, в Ка д’Оро, в Академию, и Commendatore послушно следовал за ней и даже, особенно в первые дни, принуждал себя проявлять интерес ко всем этим предметам искусства, которые в его глазах представляли собой нагромождение ценностей, гигантский склад очень дорогих вещей. Благодаря такому взгляду он готов был благосклонно отнестись к Венеции, этому смущающему душу городу на сваях. Как знаток, он не мог не оценить усилий, предпринимавшихся в разные исторические эпохи, чтобы создать такую сокровищницу: то был для него еще один пример блистательного взлета из самых жалких низов! Дистанция, отделявшая убогую деревушку, бедный рыбацкий поселок, от Республики с ее непобедимыми галерами и величественными памятниками, внушала ему уважение.