Юрий Герт - Грустная история со счастливым концом
Потом Бобошкин выскочил на пустырь, огромный, черный, весь в каких-то буграх и впадинах; бугры странно блестели под луной, мерцали холодными искрами и с хрустом осыпались, зыбились под подошвой. Посреди же пустыря — так показалось Тане — громоздко вздымалось необычной кубической формы здание, упираясь в небо тонким длинным перпендикуляром единственной трубы. Здесь, у этого здания, как сквозь землю провалился Бобошкин.
Он, конечно, никуда не провалился, он просто сбежал по крутой, уводящей вниз подвальной лестнице, и не столько сбежал, сколько скатился, потому что ее ступени покрывал толстый слой угля, и само это здание было всего-навсего кочегаркой, а вокруг блестели груды шлака и антрацита. Таня, сказав себе, что это просто-напросто обыкновенная кочегарка, по той же лестнице, как на лыжах, съехала вниз, ужасно негодуя на Бобошкина, потому что ведь это из-за него она, как ненормальная, лазит по ночам во всякие кочегарки; кроме того, ей в туфли насыпалось порядочно угольной крошки, и она колола и прямо-таки жгла ступни.
Словом, она так-таки ничего и не боялась, когда — подумаешь! — очутилась внизу, в кочегарке, низкой, узкой, с тяжелыми сводами, похожей на пещеру, и увидела там — подумаешь! — на расчищенной от угля площадке пятерых или шестерых мальчишек, ее возраста, кто постарше, кто помладше, но в среднем — ее возраста, и между ними какого-то парня лет двадцати с гаком, черномазого, заросшего, маленького, с веселыми беспощадными глазами и блестящей фиксой во рту. Все они о чем-то спорили, сидя на березовых чурках, вокруг чурбака, на котором были разбросаны замусоленные, прогнутые карты. Но при Танином появлении галдеж прекратился.
Остальное произошло за какие-то три-четыре, самое большое — пять минут, хотя для Тани эти пять минут показались самыми долгими, самыми томительными в ее жизни.
«Подумаешь!» — про себя повторила Таня, стараясь не видеть повернувшиеся к ней лица — все они слились в тот момент перед ней в одно бледное, нагло и жутко ухмыляющееся пятно. Она смотрела в глубину кочегарки — там возле топки, из которой выбивали то лиловые, то багряные отсветы, затравленно притаился Петя Бобошкин. Судя по всему, он здесь очутился не впервые.
— Петя,— сказала Таня,— а ну пошли со мной!..
Бобошкин не откликнулся, да и Танин голос прозвучал как-то сдавленно, слабо. Черномазый, с фиксой во рту подмигнул Тане и пробубнил, фальшиво коверкая слова:
— Зачем — Петя?.. Какой Петя?.. Меня Миша зовут...
— Петя! — крикнула Таня, стремясь придать своему тону повелительность.— Ты слышал?.. Сейчас же!..
Но голос ее сник, заглох, раздавленный, дурашливым хохотом. Те, на чурбаках, корчили ей гримасы, сквернословили, похабно жестикулируя и подзывая к себе.
Таня бы нашла, как им ответить, но она не ответила, а подумала о Бобошкине:
«А если он не пойдет?. — со страхом подумала она.— Что тогда?»
— Эй,— сказал с фиксой,— она сестра твоя?— и сплюнул, цыкнув слюной через плечо, не взглянув на Бобошкина.
Бобошкин молчал.
«Не пойдет...— подумала Таня, — не пойдет...»
И она сама пошла к Бобошкину.
Но это так говорится — пошла. На самом-то деле между ней и Бобошкиным находились те, на чурках. Они уже поднялись, уже забыли про карты и стояли, преградив ей дорогу. Таня должна была пройти — не мимо, а сквозь них. Прямо напротив нее стоял черномазый с фиксой, и с каждым шагом эта золотая зловещая фикса приближалась, словно медленно вонзалась в нее... Все это до неправдоподобия напоминало кое-какие кадры из фильмов, которые запрещается видеть детям до шестнадцати лет, но которые Таня, разумеется, видела. И тем не менее она шла прямо на парня с фиксой, шла, обеспамятев от страха, шла и прищуренными глазами презрительно смотрела в его веселые беспощадные глаза и думала о том, что если, что как только он коснется ее своими растопыренными пальцами... нет, раньше... она сдернет туфлю с коротким, но твердым, да еще и с железной подковкой, каблуком...
Но в этот миг что-то лязгнуло, грохнуло — это Петя Бобошкин, дико вопя, с раскаленной кочергой наперевес, кинулся на тех, кто не подпускал к нему Таню. И все они отскочили, шарахнулись в стороны, Таня вскрикнула, но Бобошкин, продолжая размахивать багровой кочергой, толкнул ее к выходу...
Все это, повторяем, заняло не больше пяти минут, включая и то время, которое понадобилось обоим, чтобы по засыпанной углем лестнице выкарабкаться из подвала. Когда же, спустя четверть часа, они выбрались на хорошо освещенную улицу, да еще запруженную народом, выходящим из кинотеатра, с последнего сеанса, Тане казалось, что ей только померещились — и кочегарка, и карты, и черномазый... Померещились, если бы не угольная пыль, от которой они кое-как отряхнули друг друга, Таня и Бобошкин, и потом Таня повела его домой.
Она уже не сердилась на Бобошкина, в конце-то концов он оказался смелым, отчаянным мальчуганом. Она на него теперь уже не сердилась, хотя он по-прежнему отказывался отвечать на различные вопросы, в том числе и на вопрос, давно ли он и почему захаживает в кочегарку. Бобошкин только сказал, что тот самый парень — он и есть кочегар, и зовут его Миха Гундосый, и больше ничего не прибавил, а сунул Тане в кулак две последние конфетки «А ну-ка отними», и уговорил съесть обе, потому что он и так уже, сказал он, сегодня объелся, и если Таня любит конфеты, он ей будет приносить каждый день.
Возможно, Бобошкин, говоря так, хотел ее немножко задобрить, они приближались уже к дому, где он жил. Но Таня и не думала позорить Бобошкина перед его родителями, наоборот. Она предполагала именно с ними, родителями Бобошкина, и поговорить о том, как это выходит, что их сын слоняется по ночным улицам, где же их родительское беспокойство, где их забота, где их долг?.. Знает она таких родителей, скажет она, сами пьянствуют, дебоширят, сами живут в свое удовольствие, а до детей им и дела нет! А потом из них вырастают такие вот бандюги с фиксой!..
Она уже совсем настроилась на обличительную речь, она уже ясно представила, как она ее произнесет, и как растеряются эти самые родители, она даже почти видела их перед собой — эдакого рыжего верзилу-отца, с убойными кулачищами, всегда под хмельком, чуть что — за ремень, и мать — обозленную семейными дрязгами, ссорами, очередями, стиркой, орущую на детей и слезливо жалующуюся мужу на сорванца Бобошкина-младшего....
Но отец Пети Бобошкина, отворивший им дверь, оказался вовсе не верзилой, а напротив, низеньким и даже довольно плюгавеньким человечком. Он держал в руке скрученную жгутом тряпку, с которой на пол сочилась вода, и одет был в клеенчатый, с желтыми цветочками передник, подтянутый шлейками к самой шее, это придавало ему отнюдь не мужественный, и тем более не устрашающий вид. И от него не разило ни вином, ни водкой, а припахивало борщом и еще чем-то нежным, не то молоком, не то мыльным порошком «Лотос», вдобавок у папы-Бобошкина были такие испуганные, замученные и печальные глаза, что едва Таня увидела их, как из ее головы мгновенно улетучилась заранее приготовленная речь.