Наоми Френкель - «...Ваш дядя и друг Соломон»
Когда впервые я приехал с тобой и тетей Амалией в кибуц, встретила меня высокая лысая гора, на вершине которой росло одинокое дерево. Я спросил, как это дерево называется, и ты ответил мне: «Дум-пальма. Единственное дерево этой породы, оставшееся в долине и на горе». И тогда у меня возникло чувство, что я знаю этот зеленый кибуц, его огороды и белизну его домов. Я – давний его житель.
Сижу я у отцовского стола, перед маминой морской раковиной. Я намеревался отдать ее Адас в день, когда у нас родится первый ребенок. Раковина треснула. Кресло отца в доме, который давно не мой дом.
Но голос отца звучит в квартире, как будто он все еще сидит в своем кресле мечтателей: «Грезы не продают, Мойшеле».
Я не продам свои сны, свои мечты.
Глава четырнадцатая
Соломон
Утро начинается плохо. Снова будет хамсин. Солнце еще не взошло, но уже накрывает нас жарким непробиваемым куполом. Даже представить не пытаюсь, какие будут волны жары через пару часов. Закрыл все окна в квартире и включил кондиционер. Новый холодильник трещит с одной стороны, старый будильник Амалии – с другой. Я в квартире – как в тюремной камере. Я не выдерживаю треск этот и вообще боюсь замкнутого пространства.
Хотел продолжить рассказ о друге моем Элимелехе, который нес в душе своей песню любви, великую ее весть, а потом исчез, но как это сделать в этой клетке? Среди треска, в замкнутом пространстве, мозг мой слабеет, подобно курице, которой общипали перья и оголили шею под нож резника. Поникло крыло веселой певуньи-соседки по камере, и есть ли смысл орлу – махать крылом за решеткой? Ну, а общипанная курица в закрытой камере не годится даже на пищу псу. А я и есть эта общипанная курица. Но что мне делать, если душа моя прорывается сквозь все решетки, убегает от невыносимого треска будильника и шума холодильника к виноградной горе. Мне кажется, друг мой бесценный Элимелех сидит напротив и я обращаюсь к нему: «Дорогой Элимелех, еще оградят нас колючей изгородью грехи наши и отступят, как воды после потопа. Еще распрямим крылья, еще придет наш день, хоть и короток будет, ибо стары мы, но он осветит всю нашу жизнь. Друг мой, еще посидим вдвоем и поговорим о днях, когда мы были сильны и чаяния наши велики были. Еще посидим на дружеском пиру, и ложем нам будут кипарисы, а крышей – небесная голубизна, и запах эвкалиптов будет наплывать со всех четырех сторон света, и счастье будет дышать чистым вечерним воздухом».
Затаилась жалость к самому себе, к душе, заключенной в камеру. Но сбежать из нее невозможно. И все же я в последние дни слишком жалею себя. Жалость – не лучшее из моих качеств, но сейчас я, кажется, перешел в ней все границы, ища слова соболезнования самому себе. Но есть ли сила в мире, могущая принести мне милосердие? Нет Элимелеха, и Амалия покинула этот мир. Я тут один, у своего стола, и действуют мне на нервы будильник и кондиционер. Но я же могу выключить кондиционер и остановить будильник! Нет! Не смогу повернуть вспять стрелку и выключить звук у кондиционера. Ведь он был гордостью Амалии. Года два назад она была координатором комиссии по здравоохранению кибуца и вела настоящую войны за эти кондиционеры, никто не мог устоять перед ее язычком и убежденностью, ни секретарь кибуца, ни казначей, ни весь кибуц. Ну, а я – тем более. Она же добилась покупки холодильников к радости старожилов. Доказывала, что эти шумные агрегаты могут продлить жизнь. Но мою жизнь они явно сокращают. Кондиционер был последним большим достижением в жизни Амалии. Но только он появился у нас на стене, у нее возникли первые симптомы болезни.
И все же, как мне опять направить память к тем давним дням? Вот уже пятый раз я пишу предложение:
… И тогда вмешался в это дело Шлойме Гринблат.
Это было засушливое лето, за год до нашего с Амалией лета. Тогда кибуц купил домики-бараки у британской армии. Получил и я такой домик. Но покоя он мне не принес. Жестяная крыша накалялась и не охлаждалась под светом луны. Вынужден был ночами спать на траве у читального зала. В те жаркие часы единственной отдушиной для нас была ночная музыка Элимелеха и Машеньки.
Приближалось время концерта. Правление решило, что он состоится на зеленой поляне, под открытым небом. Ждали прихода луны. Ночи нелегки. Вся живность вокруг – лисы и шакалы, кошки и собаки, вся округа – выли и стенали от жажды. Трудно воспринимать музыку в безветренные ночи, когда гора нависает над нами каменным истуканом, не давая прорваться даже слабому порыву ветра. Ночи пугающих птичьих криков, ибо нет ни капли воды в сухой долине, ни самой малой лужицы на потрескавшейся почве. И несмотря на все это, – ночи Бетховена, исполняемого Элимелехом и Машенькой. Музыка пронизывает удушающее безмолвие. Звуки текут в ночное пространство, подобно освежающему порыву ветра, приносящему покой страдающему телу.
Но есть еще и другие звуки – стрельба пробочных пистолетов на винограднике, – изобретение моего брата Иосефа. Элимелех перестал быть постоянным ночным сторожем, и теперь каждый член кибуца должен был дежурить в течение недели. Вот и придумал эту стрельбу пробочным пистолетом мой брат во время своего дежурства. Пистолеты эти он упрятал среди виноградных лоз и протянул к ним нити. Прикоснется к нити вор, раздается громкий выстрел, обращая вора в бегство, и нет места музыке, скрипке, пианино. Но бродящие шакалы, лисы, собаки приводят в действие пистолеты, и грохот стоит всю ночь. Патент этот, естественно, переняли и те, кто дежурил после моего брата.
Сидит и он на траве, прислонившись спиной к рожковому дереву, вглядываясь в окна читального зала, откуда несутся звуки музыки. И красивая головка с двумя длинными черными косами наклонена над клавишами пианино, и звуки скрипки словно гладят эту головку. Ах, брат мой Иосеф, болит за тебя душа моя! Ведь у нас мама одна, которая помогла нам поймать воробья, залетевшего в дом, и учила нас на всю жизнь: «Дай свободу любимому тобой существу».
Я сидел на камне, напротив рожкового дерева, слушая звуки музыки, а сердце болело за брата. Брат мой, дай ей свободу, той, к кому лежит твое сердце. Дай взлететь на крылья звуков к высям. Зачем держать певчую птицу в клетке будничной твоей жизни?»
Не слышал брат мой беззвучных призывов. Но даже если бы я говорил ему об этом вслух, не слушал бы меня. Приступ черной меланхолии одолел моего брата. Что я мог сделать? Душа моя была неспокойна. Но Шлойме, он-то знал, что делать! Внезапно стали слухи распространяться по всему кибуцу, и за всеми столами в столовой собирался богатый урожай сплетен, а между столами прогуливался Шлойме Гринблат со своей компанией, сеял сплетни и собирал урожай.
В один из вечеров преграждает мне путь в столовую Ромек, рифмоплет кибуца. К каждому празднику он рифмует вирши. Симпатичный парень, пожалуй, самый симпатичный в компании Шлойме. Мог бы и удовлетвориться собственными талантами, которые дал ему Бог. Но этого Ромеку недостаточно, потому что он, понимаете ли, рифмоплет кибуца. Он уверен, что вирши его несут прекрасное всему человечеству и он вообще большой поэт. Но так как он видит себя таким, а другие не видят, ходит он все дни с выражением непризнанного гения, душу которого никто понять не может. И вся обида оборачивается ненавистью к Элимелеху, потому что, во-первых, тот настоящий музыкант, а во-вторых, не признает поэтических талантов Ромека. Стих, считает Элимелех, это стих, а рифма это рифма, и существует большая разница между рифмоплетом и настоящим поэтом. Элимелех по характеру своему ничего не таит, говорит всегда правду, и стяжал себе уйму врагов. И еще потому, что у Элимелеха, педантично придерживающегося во всем, особенно в искусстве, меры, все безразмерно. Что поделаешь, если ростом возвышаешься над всеми? Входит он в столовую, и рядом с ним даже человек выше среднего роста выглядит невысоким. Но именно потому, что он вынужден смотреть на всех сверху, подозревают, что смотрит он свысока, и чувствует он себя одинокой душой в этом большом мире и в этом маленьком кибуце.
Обращается ко мне Ромек с улыбкой до ушей:
«Добрый вечер, Соломон, что слышно? Будет у нас в кибуце новая семья?»
«Дай Бог!»
Конечно, дай Бог, но жалко мне твоего брата Иосефа».
«Жалко? Почему?»
«Сердце болит за него».
В этот момент, когда обмениваюсь словами с симпатичным рифмоплетом, из столовой выходит Шлойме Гринблат и останавливается возле нас:
«Ну, что с концертом, Соломон?»
«Состоится».
«Да, да. Бумага все стерпит!»
Уходит своей дорогой, и поди разберись, на что намекает. Выпалил фразу, словно высказал большую мудрость. Не понял я смысла его слов, но тогда как-то не был этим обеспокоен. Ведь такое поведение Шлойме естественно для него. Встанет на собрании и начнет стрелять цитатами, смысл которых никому не понятен, но находятся такие, на которых это производит впечатление, этакие мудрецы среди дураков. Никогда настоящий дурак не поймет настоящего мудреца, потому и настоящий дурак не нуждается в настоящем мудреце. А Шлойме мудрец невеликий, как раз на уровне дураков.