Айи Арма - Осколки
Глава десятая
Эфуа
Одна и та же мысль, словно постоянно повторяющийся обвинительный кинокадр, мелькала в его сознании: правы, правы, все они правы, все они правы, правы, правы. В самом начале счастливая, исполненная надежды улыбка матери и ее разговоры — ласковые, радостные — о его будущей просторной обители в этом мире. А он, с идиотизмом новорожденного, твердил, что не нужны ему просторные обители, не желает он пыжиться ради того, чтобы занять побольше места. Надеялся ли он, что его упрямство будет понято, или упрямился без всякой надежды на понимание, когда отвергал немые просьбы матери и не отвечал на ее вопрос — все еще дружеский, все еще ласковый: «Разве орел не должен парить в поднебесье?»
Они были правы, правы, правы в своей уверенности, что он поступает чудовищно, отказываясь подыматься наверх и оставаясь вместе с ними — там, откуда они всю жизнь мечтали вырваться. Нет, он поступал даже не чудовищно, а безумно — они были правы, правы и тут. Самоуверенности, хоть какого-то сходства с белыми, среди которых он так долго жил, — вот чего ему не хватало, чтобы спастись от собственной обреченности и успокоить близких.
Побывавшего пригласили за праздничный стол, чтобы он дал отдых утомленной душе и пищу усталому телу. Петухи, которых выбрал для обеда Фифи, были белыми, как велит ритуал, — так чего же, кажется, лучше? Напитки на столе пестрели заморскими этикетками, и люди, предвкушая пир, с упоением произносили трудные европейские названия яств, а потом… потом вернувшийся идиот спросил, зачем нужна вся эта показная мишура, и веселье стало угасать, а когда угрюмый слепец сказал, что радоваться особенно нечему, праздник умер.
Правы, правы, правы. Отказ от ритуального празднества явил им болезненную ущербность, скупую мелочность его расчетливой души, не способной одарить даже близких, даже родных. Если бы ветви умели разговаривать, что они сказали бы стволу, решившему себя засушить? Чего может ожидать от жизни человек, который гасит огоньки надежд и старается затенить мираж, не только прекрасный, но и совершенно реальный для его создателей?
Эфуа тоже была права, считая, что возвратившийся — взлелеянный ею колос — должен наконец порадовать ее полновесным зерном. Она видела, как колосья, взращенные другими, золотятся и наливаются силой, а ее — хиреет и чахнет…
Конечно же, она была права. За что, за какие грехи отняли у нее надежду? Да, он был обречен на одиночество — и на тщетные попытки понять, почему так случилось.
Теперь-то он прозрел — и обнаружил, что прозрел слишком поздно. Никакие видения больше не затуманивали его сознания — он ясно понимал каждое слово, каждое событие минувшего года, они слились воедино, вытянулись в зримую цепочку, словно кадры завершенного, полностью отснятого фильма. Он вспомнил предупреждения Нааны — слепая старуха была права, а он не обращал на ее слова внимания, так же как не замечал предсказаний своей матери. Да, мать тоже была права.
Однажды воскресным утром она сказала ему:
— Пойдем.
— Куда? — спросил он удивленно.
— Пойдем со мной, и ты увидишь.
Они дошли до перекрестка Виннеба и сели на землю, поджидая автобуса. Ему не терпелось поскорее узнать, куда они поедут, но ей было очень весело в то утро, она все время смеялась и упрашивала его набраться терпения.
— Нам многое приходится сносить в этой жизни, — говорила она со смехом, — но мы не должны забывать, что есть на свете и счастье. — Она замолчала, надеясь, что он откликнется на ее слова, но ему не хотелось разговаривать, и тогда она продолжила: — Сегодня я окончательно решилась. Мне надо очистить душу.
— От чего? — спросил он.
— От грязи, — ответила она так буднично, что ему стало смешно. — Правда-правда. То же самое было, когда я пошла к провидцу. Я проклинала тебя… вместо того, чтобы жалеть.
— За какие же мои грехи…
— Не в твоих грехах было дело, — перебила она его, — а во мне самой. Меня раздражало, что ты не принимаешь этот мир, не хочешь разобраться, где тут широкие дороги, а где тупики. Я боялась, что ты погубишь себя.
— Странные проклятия.
— И все же это были проклятия. Нет, тебе, пожалуй, не понять. Ты вел себя не так, как мне хотелось. А теперь я избавилась от своих желаний и надеюсь обрести счастье.
— Ты опять ходила к провидцу?
— Да нет. Он рассердился на меня — за то, что я исчезла, когда ты приехал. Ему не нравятся люди, которые веруют, только пока им что-нибудь нужно. Он довольно странный, этот провидец, и я к нему больше не хожу.
— Так ты нашла другого? — спросил он.
— Нет, просто стала умней, — ответила она, оглянувшись на дорогу. — То я была как ребенок — сама смотреть не хотела, а тебя заставляла. И вот вдруг мне стало ясно, что ты — часть моего мира, мой тупик.
— Не понимаю.
— Значит, и не поймешь. У каждого человека есть свои тупики. И если он пытается идти напролом, то просто губит себя. Я хотела, чтобы ты принял этот мир, и, значит, хотела тебя погубить, но увидела, что ты часть моего мира, мой тупик.
— Знаешь, это очень странно — быть чьим-нибудь тупиком.
— Когда мне все стало ясно, я решила, что могу оставить тебя в покое. Началось мое очищение. И все же — втайне даже от самой себя — я была недовольна тобой.
Автобус так и не пришел, но их подвез шофер, ехавший в Сведру. Они вылезли из машины у развилки — основное шоссе сворачивало здесь вправо, а Эфуа пошла прямо, и Баако увидел железные ворота с натянутой поверху колючей проволокой, а за воротами — неровную дорогу, которая подымалась к большому недостроенному зданию, стоящему на вершине холма.
— Это дом спецуполномоченного Кункумфи, — сказала Эфуа. — Он бы мог давно его достроить. Только он слишком уж часто ездит в Европу да Америку и хочет угнаться за всеми заморскими новшествами. Посмотри-ка на него. Хорош, верно?
Они пошли дальше. Дорогу во многих местах рассекали дождевые промоины с обнажившимися зазубренными камнями, так что им приходилось внимательно смотреть под ноги. Один раз он чуть не наступил на расщепленную доску, из которой торчали ржавые изогнутые гвозди. Вскоре они подошли к большой строительной площадке, заброшенной в тот момент, когда работа на ней шла полным ходом. Кругом, насколько хватал глаз, валялись искореженные, сломанные, сгнившие строительные материалы и инструменты. От недавно посаженных деревьев осталось несколько пеньков да худосочных прутьев со случайно сохранившимися полузасохшими листьями. Тут же догнивали обломки каких-то строительных приспособлений из досок, уже изъеденных термитами, высился скособоченный штабель бетонных блоков, виднелась большая куча припорошенного латеритовой пылью песка и груда растрескавшихся камней, привезенных из гранитного карьера. Баако приостановился.
— Идем, идем, — улыбнувшись, сказала Эфуа.
Дома фактически еще не было. Площадь его, судя по уже заложенному фундаменту, была огромной, но стену строители успели вывести только с одной стороны. Баако поднял голову. Высоко в небе, волоча за собой полупрозрачный шлейф, плыл серебристо-белый реактивный самолет, и рев его двигателей, почти не слышный на таком расстоянии, наполнял тишину едва ощущаемой тревожной дрожью. Эфуа тоже подняла глаза к небу и застыла.
— Они всегда напоминали мне о тебе, — сказала она, когда самолет пропал из виду. — Ведь тот, кто летает в небе, не может быть таким же, как мы, ползающие внизу по земле. И я думала о твоем возвращении. А теперь я только думаю, что мне уж не придется летать…
Эфуа шагнула внутрь дома через дверной проем. Он последовал за ней, пытаясь понять, для чего она привела его сюда, — спрашивать ему не хотелось.
— Видишь, прихожая, а вон там общая комната, потом кухня, — торопливо, на одном дыхании сыпала словами Эфуа. — Тут было тепло и уютно, как в прекрасном видении. — Она прошла мимо пучка погнутых ржавых труб, мимо треснувшего унитаза и дальше, вдоль низких стен, пока не добралась до еще одной комнаты с ободранной электропроводкой. Помнится, она задавала ему какие-то вопросы… что он ей отвечал? — Ты поднялся так высоко, что тебе, наверно, смешно смотреть на нас. Мы-то навеки привязаны к земле. Но не смейся над нами. Если наши души разъедает грязь, то это потому, что мы тоже хотим летать… — Она долго кружила по едва намеченным комнатам, молча вглядывалась в очертания уже разрушающегося дома, словно прощаясь с погибшим возлюбленным. И снова этот ласковый, смеющийся голос: — А знаешь, очищение оказалось не слишком трудным делом.
Он с удивлением разглядывал недостроенные, но уже полуразрушенные комнаты, переходы, тупики, а когда она снова подошла к нему, не удержался и спросил:
— Тебе никогда не казалось, что все это однажды привиделось тебе, да так тут и осталось?
И опять она рассмеялась, рассмеялась почти беззвучно — может быть, для того, чтобы ее прекрасный смех сохранился в его памяти, как зримый образ.