Юрий Герт - Колокольчик в синей вышине
По момент наивысшего для меня торжества был еще впереди!
Когда нам помогли перебраться на новое место, следом за нами поднялась Ревекка и, опустив глаза и напрягшись всем телом, как будто балансируя на тоненькой жердочке, перешла на нашу половину вагона. Она села у мамы в ногах, и все ее слушатели переместились за нею. Мадам что-то крикнула своей племяннице — гортанное и грозное, наверно, по-армянски. Та не ответила, только плеснула своими длиннючими ресницами и принялась за чтение. «Иди к нам»,— сказала она, пожалуй, впервые задержавшись на мне взглядом. И указала место рядом с собой.
Степь пахла мазутом. Так было вначале, между Гурьевом и Доссором, и потом, между Доссором и Эмбой, где среди плоских серых песков, как мираж, временами вставали нефтяные вышки. Так было и в Приаралье, где вышек не было, а на станциях, сгибаясь в три погибели, в теплушки волокли тяжеленные глыбы соли, запасаясь впрок. Мазутом пахла продутая ветром степь до самой Кзыл-Орды и дальше — в моей памяти навсегда осел этот запах, острый и терпкий, с примесью чеснока. На стоянках мы, ребятня, разбегались вдоль путей в поисках топлива: щепок, чурбачком, обломков горбыля, случайно слетевшего с открытой платформы. Но в особенности мы ценили паклю и ветошь, пропитанные мазутом: они вспыхивали в мгновение ока, давая жаркое стойкое пламя. Правда, кастрюли и чайники туг же покрывал жирный налет сажи, не смываемой при хронической недостаче воды. Но с этим приходилось мириться.
Среди нашей монотонной жизни, запечатанной, как в банке, в тесной, переполненной людьми теплушке, такого рода стоянки бывали развлечением, возможностью размяться. Они одаряли нас азартом охоты и радостью добычи. Мы наловчились раскладывать свои костерки на любом ветру и варить суп или кашу на очажках, сложенных из двух-трех камней. Наши руки, в ссадинах и цыпках, пахли мазутом и гарью. Даже дыни, которые за бесценок продавались за Кзыл-Ордой — мясистые, с нежной, истекающей соком розовой мякотью,— и те, казалось, имели тот же запах.
Пока мы ехали, в нашем составе не осталось, наверное, ни одного мальчишки, который не научился бы отличать тормоз Матросова от тормоза Вестингауза, мощный рев паровоза серии «ИС» — «Иосиф Сталин»— от кроткого блеяния маневровой «овечки». Нам было известно, что означает вскинутая или опущенная рука семафора днем, какими огнями он светит ночью, какой сигнал подается зеленым, желтым или красным флажком, кого и когда ставят на первый путь, кого — на второй, кого — на запасный, кого загоняют в тупик... И долгое время еще снились мне по ночам живые, дрожащие в горячем воздухе ручейки сходящихся вдалеке рельсов, бесконечные ряды шпал, от которых рябит в глазах, и последний вагон с заветной подножкой — казалось я бегу и бегу за ним всю ночь из последних сил...
Нередко на какой-нибудь станции встречались два, а то и три эшелона с эвакуированными. Люди спешили по вагонам узнать, кто откуда, из каких мест, земляки обрадованно бросались друг к другу — харьковчане, воронежцы, сталинградцы, новороссийцы, чьи пути нежданно-негаданно пересеклись за тридевять земель от родных городов, и среди степи, на ветру, колючем от песка, под негромкое по-свистыванье сухих стеблей, как забытая музыка, звучали слова: ДерибасовсКая, Сумская, Крещатик, Тракторный. Похоже, вся страна собиралась где-нибудь на глухом полустанке. Рассказывали, со. ссылкой на очевидцев, как встречались потерявшие друг друга дочь и мать, близкие родичи, соседи... После подобных рассказов все уже невольно заглядывали в открытые двери стоящих напротив теплушек с надеждой увидеть знакомое лицо, услышать что-нибудь о своих...
Мне запомнилось, как на какой-то узловой станции в одном из вагонов поймали маленького воришку, выволокли, хотели «проучить», и «проучили» бы, если бы не двое малышей, брат и сестра, которые поджидали в сторонке, а теперь с кулаками и ревом кинулись отбивать старшего брата, заменившего им и мать, и отца... Спустя немного времени со всего эшелона всем троим несли еду и одежду, в особенности усердствовали те, чьи вещи едва не были похищены.
Проснувшись однажды утром, я не увидел в теплушке Веры Сергеевны — так, по-моему, звали женщину, которая вступилась за мать. Муж ее был убит на фронте, семья погибла от бомбы — она случайно осталась жива, отлучась куда-то из дома. На станции, которую мы проезжали ночью, она, выйдя из вагона, встретила на перроне свою сестру, они до войны жили в разных городах... Вера Сергеевна перебралась к ней в эшелон. Маме было жаль терять Веру Сергеевну, они за эти дни близко сошлись и даже подружились, но вместе с тем как было за нее не порадоваться?
Мы стояли па каком-то разъезде, неподалеку от небольшой станции, стояли долго, два или три дня. Мы уже свыклись с этим местом, как свыкались прежде с другими, и без особой тревоги ходили на станцию набрать свежей волы, выменять на полотенце или наволочку четверть молока и несколько лепешек впридачу. Казалось, наш эшелон прирос к рельсам. Мимо катились поезда, воинские составы, товарняки, груженные углем и лесом, цепочки гремучих цистерн; слипшись в одно напряженное железное тело, проносились мимо «СО» и «ФД»—«Серго Орджоникидзе» и «Феликс Дзержинский»; все куда-то спешило, мчалось, летело, только мы, было похоже, никогда не тронемся.
Вечерело. Со стороны степи тянуло прохладой, в небе уже светились первые бледные звездочки, вдоль эшелона горели костры, на них что-то бурлило и кипело... За время, что мы стояли, было истреблено множество горбыля, досок, промасленной ветоши и пакли, но запасы топлива все пополнялись, так что я не скупясь подкладывал щепки и под свою кастрюльку, в которой булькала картошка, и под большой, когда-то зеленый, а теперь черный от сажи чайник Ревекки, она была тут же, среди крутившихся у вагона детей. Доварив картошку, я отнес ее в вагон и, пока там ее чистила бабушка, отбежал от состава в степь, за делом простым и естественным, но требующим некоторой уединенности. И в тот миг, когда я посмотрел назад, проверяя, достаточное ли расстояние отделяет меня от теплушки - в тот миг я увидел, что наш состав потихоньку-потихоньку ползет, набирает скорость. Свистнул паровоз. Как и все, кто в ту минуту был на земле, я бросился к поезду, но уже вблизи от теплушки, в которую Ревекка на ходу подсиживала малышей, что-то дернуло меня обернуться.Я увидел опустевшие очажки и костры; на одном из них клокотал чайник, под которым весело горело так старательно вскормленное мною пламя. Я кинулся назад, представив, каково придется бедной Ревекке, если ее усатая тетушка обнаружит, что чайник пропал.
Однако движение поезда вдруг резко убыстрилось. Я растерялся. Выплескивать кипяток было жаль. Держа чайник на отлете, я попытался догнать хвостовой вагон — и увидел только два круглых буфера на торце последней теплушки.
Эшелон ушел. Над степью, как мелкая мука из частого сита, сеялись нежные сиреневые сумерки. Я стоял с чайником в руке, не сообразив еще толком, что произошло. Меня распирало от гордости, что я не покинул в беде, не предал ее чайник.
Только когда глухой перестук вагонных колес и растаявший вдали гудок паровоза сменило степное безмолвие, до меня дошло, что же на самом деле случилось.
Впервые в жизни я оказался в совершенном одиночестве, без друзей, без родителей, без бабушки с дедом.
Сердце у меня сжалось. Над моей головой мерцали звезды — чужие, холодные, недоступные. И расстояние до нашей теплушки, до жилья, до любого человеческого существа в те минуты казалось мне таким же безмерным, как расстояние до этих звезд.
Но тут же я подумал — не о себе, а о том, как было воспринято там, в теплушке, мое исчезновение. Представил, потерянные лица мамы и бабушки, пытающегося утешить их деда. Представил себе их отчаянье, страх за меня, желание и невозможность что-нибудь предпринять... Я вылил воду из чайника и торопливо зашагал в ту сторону, где скрылся наш поезд.
Уже потом я запоздало догадался, что идти мне следовало в противоположном направлении, т.е. к станции, чтобы там подсесть на какой-нибудь состав, движущийся во след нашему эшелону. Возвращаться мне не хотелось. Сумерки над степью густели. Но, глядя в небо, я вспоминал Николая Владимировича, Дубхе и Альтаир, сиявшие над астраханским двором, и мне делалось не так одиноко. Рельсы, тускло поблескивающие впереди, прямиком соединяли меня с нашим эшелоном. Когда ноги устали от шагания по шпалам, я продолжал свой путь по раскатанной колесами дороге, которая тянулась вдоль насыпи.
Помню переезд, где дорога и железнодорожное полотно пересекались, будку, полосатый шлагбаум, старика-узбека с узкой, клинышком, бородкой Ходжи Насреддина и пестрым платком, наподобие чалмы обмотанным вокруг головы. На двухколесной, запряженной ишачком арбе лежали длинные, необычайно ароматные дыни. Старик посадил меня к себе и довез до какого-то полустанка. Там я спрыгнул на землю. Старик протянул мне увесистую дыню и указал на чайник, который я не выпускал из рук. Я понял, что он предлагал обмен, и отстранил дыню. Тогда старик проговорил что-то по-узбекски (он не знал ни одного русского слова) и отдал мне дыню просто так.