Хуан Онетти - Короткая жизнь
Согласно расписанию, которое лежало у меня в кармане, я должен был завтракать в 13.30; я ел с запозданием на двадцать минут. Следующий пункт — побриться, принять душ, выбрать в шкафу лучшую белую рубашку — следовало выполнить к 14.00. Я оставил несколько монет на столике, вышел на улицу и взял такси, на минуту став объектом расовой ненависти населения тротуаров. «Пожалуй, стоило бы отказаться от расписания, — подумал я в машине, — лучше принять душ и вытянуться на кровати; отыскать в шкафу старый метроном Гертруды, настроить его на темп ларгетто и ничего не делать, думая только о вечности, которую прибор будет резать на кусочки до шести часов вечера. В шесть вернуться к расписанию, спуститься на улицу, найти проститутку; расставшись с ней в 20.30, возвратиться на улицу Чили, поглазеть на горластых и осоловелых парней за окнами „Малютки Электры“, задержаться и поболтать с привратником, подняться в квартиру Кеки. Она будет дома одна, и я узнаю, кто я, кто этот другой».
Выйдя из лифта, я увидел спину женщины, протянувшей руку к звонку моей квартиры: я не мог узнать ее, пока она не обернулась, и в тот же миг я ощутил в ней нечто отторгающее от меня взволнованность и изумление.
— Здравствуй, — сказала она. — В чем дело? Ты как будто не рад…
Я молча пожал ей руку, улыбнулся, пытаясь понять по лицу и фигуре, что привело Ракель из-за границы, и такой отталкивающей, чем это странным, не связанным со мной, с тем, что мне дано помнить, веет от нее из темного закоулка, где моя дверь под прямым углом примыкает к двери Кеки. Возможно, этот новый мужчина, то есть я, не знал ее, или ее костистое бледное лицо было другим, не тем, которое я видел раньше и вызывал в воспоминаниях, которое соответствовало Ракели и должно было находиться под маленькой шляпой, урезавшей ее лоб до полумесяца.
— Я так удивлен, что ты здесь, — пробормотал я. — Гертруда со мной не живет.
— Знаю, — сказала она, кивнув; ее губы постепенно отделялись одна от другой, пока не осталось сомнений, что она улыбается; я увидел перед собой добрую безличную улыбку, изображенную для распространения терпимости. — Третий раз захожу к тебе. Была здесь утром, прямо с парохода. Наведалась в контору, но мне сказали, что ты там больше не работаешь.
— Да, — сказал я, отпер дверь и пропустил ее. В отсутствии Кеки я не сомневался. «Рассказать бы тебе, что я собираюсь сделать», — думал я, следуя за ее медлительностью, за стуком каблуков, остановившихся перед портретом Гертруды. — Эта история кончена, и тема меня не интересует. Полагаю, однако, что не она привела тебя сюда и не желание откомментировать наше последнее пребывание вдвоем.
— И не оно, — подтвердила Ракель, не оборачиваясь, уткнувшись в портрет сестры. — Я знаю, почему ты расстался со мной таким образом, понимаю все, что ты тогда пережил, и хочу поблагодарить тебя.
Она порывисто, драматически повернулась: неопределимое отталкивающее свойство захватывало ее и все сильнее проступало на лице. Я сел, поправил раздутый деньгами карман. От нее, от соприкосновения ее смешной шляпы с фотографией Гертруды исходила какая-то угроза: когда Ракель уйдет, я избавлюсь от какой-то неприятности, вроде пятна на коже или угрызений совести.
— Нет, — сказал я, — вряд ли ты понимаешь. Я знал, что тебя рвет в уборной кафе, что я буду тебе нужен, когда ты выйдешь. Но мне не было тебя жаль. Быть может, я струсил: во всяком случае, мне хотелось освободиться, не связывать себя. Только и всего.
Она опять заулыбалась, приблизилась ко мне маленькими шажками, чуть волоча ноги и внимая каждому прикосновению ступни к полу, отодвинула стул и очень медленно села, помогая себе руками.
— Никто не знает, что я в Буэнос-Айресе. — Слова пронзали экстатическую улыбку, не меняя ее, глаза предугадывали мое удивление. — Ни Гертруда, ни мама. Я им даже не позвонила. Прежде всего я хотела видеть тебя.
Я молча ей улыбнулся, уверенный, что воспроизвожу с точностью то прежнее выражение понимания и изумления, с каким некогда глядел на нее.
— Мне хотелось увидеть тебя и поговорить с тобой. Хотелось с того момента, когда я поняла, почему ты так поступил. Это превратилось в насущную необходимость, и вот я здесь.
То отвратительное, что она внесла с собой, завладевало комнатой и уже было крупнее и реальнее нас самих.
— Да, — сказал я. — Понимаю.
Я сложил молитву, прося, чтобы она сняла шляпу, и повторял ее про себя; мне необходимо было видеть ее открытый лоб и распущенные волосы. Я отдал бы все деньги из своего кармана, лишь бы снова любить ее.
— Вполне возможно, что ты больше не переживаешь, — продолжала она. — Но я хочу стереть и то страдание, которое ты тогда претерпел.
Перестав молиться, я принялся играть со словом «претерпел», выжал из него все смешное и выбросил. И вдруг мне пришлось спрятать лицо, потому что я понял, что именно видоизменяло ее, открыл значение медленной походки, переваливающегося при ходьбе тела, предосторожностей, с которыми она садилась, — я увидел живот, который выпирал над худыми раздвинутыми ляжками. Чувство отталкивания и враждебности пробивалось из брюха, которое ей сделали, от зародыша, который рос, уничтожая ее, победоносно превращал ее в неотличимую от других беременную женщину, обрекал ее на растворение в чужой судьбе. Она сидела, откинувшись на спинку стула и обращая вверх, к вселенной, неизменную улыбку любви. Наверняка думает буквально: мое лицо освещено внутренним светом. От прилипшей к голове шляпки до туфель, стремившихся соединить носки, она источала поражение и сумасбродное блаженство, точно дурной запах.
— И эта необходимость достигла кульминации, — разглагольствовала она, — дней десять-пятнадцать назад, когда я получила письмо от Гертруды. В нем она рассказывала мне о ваших отношениях; конечно, я уже все знала. Но кроме того, там говорилось и о нас с тобой, не прямо, а шутливым намеком.
— Теперь-то не все ли равно? — уныло спросил я.
— Не в этом дело, ты выслушай. Что знает о нас Гертруда? Что ты ей сказал обо мне?
— Ничего. Вернувшись из Монтевидео, я не сказал ей ни слова. Раньше я сказал бы ей, что люблю тебя. — Я откровенно улыбнулся, демонстративно задержал взгляд на ее животе. — Что ты чудо, что ты бессмыслица, что ты, как никто, воплощаешь восторг и тайну жизни. — «Она такая же старуха, как Гертруда; это растущее брюхо стоит отрезанной груди ее сестрицы». — Разве ты не была такой? Могла ли Гертруда запретить тебе такой быть, а мне — восхищаться всем тем, чем ты была?
— Не в этом дело. — Она терпеливо повела своей улыбкой из стороны в сторону, отстраняя разногласия и запальчивость. — Речь о нас с тобой, о том, что с этим надо покончить.
— С этим? — воскликнул я, приближая к ней лицо с былым выражением чистосердечного изумления, на этот раз не нарочитого.
— Получив письмо, я поняла, что это необходимо; я прошла через кризис, но в конце концов собралась с духом, решила, что должна повидать тебя. Знаю, нам не в чем раскаиваться. Но мы в таком положении…
Она или сошла с ума, или — слава тогда богу! — насмехалась надо мной с самого начала и все еще насмехается.
— Ты ждешь ребенка? — перебил я ее; ликования, с каким она просмаковала слово «да», пропуская его сквозь зубы, было достаточно, чтобы взбесить меня. — Будь я проклят, если мне приходит в голову, с чем именно нам нужно покончить.
— Не сердись, — прошептала она.
Если я скажу ей, что собираюсь убить Кеку без какого-либо мотива, который я способен объяснить, она кротко посоветует: «Не делай этого» — и, смежив веки, войдет в контакт с источником доброты и терпимости, который распирает ей матку.
— Милый, не сердись. Знаю, вины больше на мне. Я не должна была… Альсидесу все известно, он смог понять. Я очень тебя люблю; наверное, не знала никого добрее тебя.
Я вскочил и кинулся на кухню искать спиртное, но раскаялся и медленно возвратился к устойчивой улыбке, незлобивой и идиотской.
— Сердиться мне не на что, — сказал я. — Но вот какая вещь: я не знаю тебя, не знаю, кто ты и что здесь делаешь! Из того, что ты говоришь, я не понимаю ни слова.
— Да, конечно, — радостно согласилась она. — Я была слепа или безумна, что хочешь. Я всегда любила тебя, с того времени, как ты ездил в Поситас встречаться с Гертрудой. Я была ребенком пятнадцати лет; говорю не о тебе, но девушки влюбляются в кого угодно, кто попадается под руку или кто совершенно не годится. Быть может, я любила тебя за твою доброту, за твое понимание, за твой ум, такой оригинальный, человечный. Мне не в чем тебя упрекнуть. В тот раз, когда ты вернулся в Монтевидео, каждый из нас внес свою лепту в усугубление ошибки, не давая себе в этом отчета, я уверена. Ты не был счастлив с Гертрудой, а я была в смятении, проходила период испытания. Мы нуждались друг в друге духовно.