Рышард Капущинский - Путешествия с Геродотом
Бывало, если на веранде никого, а у меня с собой как раз оказывался Геродот, я открывал книгу наугад. В «Истории» множество повествований, отвлеченных рассуждений, наблюдений, слухов. Народ фракийский после индийцев — самый многочисленный на земле. Будь фракийцы единодушны и под властью одного владыки, то, я думаю, они были бы непобедимы и гораздо могущественнее прочих народов. Но так как они никогда не могли прийти к единодушию, потому-то они и слабы<…> Детей своих они продают на чужбину. Целомудрия девушек не хранят, позволяя им вступать в сношение с любым мужчиной. Напротив, верность замужних женщин блюдут строго и покупают себе жен у их родителей за большие деньги. Татуировка считается у них признаком благородства. У кого ее нет, тот не принадлежит к благородным. Человек, проводящий время в праздности, пользуется у них большим почетом. Напротив, к земледельцу они относятся с величайшим презрением. Наиболее почетной они считают жизнь вора и разбойника. Таковы самые замечательные их обычаи.
Отрываю взгляд и вижу, как в освещенном разноцветными лампочками саду одетый в белое официант — индиец по имени Анил — кормит бананом свисающую с ветки мангового дерева ручную обезьянку. Зверушка строит смешные рожицы, и Анил хохочет до упаду. Этот официант, этот вечер, тепло и сверчки, банан и чай напоминают мне Индию, мои дни восхищения и потерянности, вездесущесть тропиков, пронизывающую человека и там, и тут с одинаковой интенсивностью. Кажется даже, что до меня долетает запах Индии, но это всего лишь Анил с бетелем, анисом и бергамотом. Впрочем, Индия здесь повсюду: постоянно попадаются на глаза индуистские храмы, индийские рестораны, плантации сизаля и хлопка.
Возвращаюсь к Геродоту.
Частое чтение его произведения и даже в каком-то смысле сживание с ним, привычка и привязанность, своеобразный рефлекс и навык стали оказывать на меня странное воздействие, дать определение которому я затрудняюсь. Он вводит меня в некое состояние, когда я перестаю ощущать, что существует временной барьер, что от событий, описываемых Геродотом, меня отделяют две с половиной тысячи лет, пропасть, в которой покоятся и Рим, и Средневековье, рождение и существование мировых религий, открытие Америки, Возрождение и Просвещение, паровая машина и электрическая искра, телеграф и самолет, сотни войн, в их числе две мировые, открытие антибиотиков, демографический взрыв, тысячи и тысячи вещей и событий, — все они, когда мы читаем Геродота, исчезают, как будто их и не было или как будто они сошли с первого плана, с авансцены, и отошли в тень, скрылись за кулисой, за занавесом.
Ощущал ли себя Геродот, родившийся, живший и творивший на другом берегу разделяющего нас океана времени, более бедным? Ничто не говорит об этом. Совсем напротив, он живет полной жизнью, познает весь мир, встречается с множеством людей, слушает сотни историй; он человек активный, подвижный и неутомимый, находящийся в постоянном поиске, все время чем-то занятый. Он хотел бы еще узнать о разных событиях и секретах, разгадать множество загадок, ответить на длинный список вопросов, но ему не хватает времени, сил и времени, он просто не успевает, точно так же, как и мы не успеваем, жизнь человека так коротка! Мешает ли ему то, что нет быстрых поездов, самолетов, что пока еще нет даже велосипеда? Можно в этом сомневаться. Или так: больше сведений собран бы и оставил он нам, если бы в его распоряжении были поезда или самолеты? В этом тоже можно усомниться.
У меня создалось впечатление, что проблема Геродота совершенно иная. А именно: он решается под конец жизни написать книгу, видимо, потому, что сознает: собрано огромное количество историй и сведений, и, если не увековечить их в книге, все они, пока еще хранящиеся в его памяти, просто пропадут. Та же самая, что и всегда, борьба человека со временем, борьба с провалами в памяти, с ее мимолетностью, с ее постоянной тенденцией к истончению и исчезновению. Вот из этого-то противостояния и рождается идея книги, любой книги. В этом залог прочности записанного слова, его, хотелось бы сказать, вечности. Потому что человек знает — а старея, понимает это все лучше и ощущает все острее, — что память слаба и изменчива, и, если не зафиксировать своего знания и опыта в более прочной форме, чем мысли в голове, то все, что он носит в себе, пропадет. Вот почему все стремятся писать книги. Певцы и футболисты, политики и миллионеры. А если сами не смогут или у них нет на это времени, то поручают сделать это за них другим. Так есть и так будет всегда. Тем более что писательство кажется всем занятием легким и простым. Тех, кто так думает, можно отослать к высказыванию Томаса Манна: «Писатель — это человек, которому писать труднее, чем прочим людям».
Желание сохранить для других как можно больше из того, что человек сам узнал и пережил, делает произведение нашего грека не просто записанной историей династий, царей и дворцовых интриг, а, несмотря на то что он много пишет о властителях и о власти, повествованием о жизни простых людей, о верованиях и методах ведения хозяйства, о болезнях и неурожаях, о горах и реках, о растениях и животных. Например, о кошках: Во время пожара с кошками творится что-то удивительное. Египтяне не заботятся о тушении огня, а оцепляют горящее пространство и стерегут кошек, а те все же успевают проскользнуть между людьми и, перескочив через них, бросаются в огонь. Это повергает египтян в великое горе. Если в доме околеет кошка, то все обитатели дома сбривают себе только брови. Если же околевает собака, то все сбривают себе волосы на теле и на голове.
Или о крокодилах:
О крокодилах нам нужно сказать вот что. Четыре зимних месяца крокодил ничего не ест. Хотя это четвероногое и земноводное животное, но кладет яйца в землю и высиживает их. Большую часть дня крокодил проводит на суше, а ночь — в реке. Ведь вода ночью теплее воздуха и росы. Из всех известных нам живых существ это животное из самого маленького становится самым большим. Ведь яйца крокодила немного крупнее гусиных, и детеныш соответственно величине яйца вылупляется маленьким. Когда же он вырастает, то достигает длины в 17 локтей и даже более. У крокодила свиные глаза, большие зубы с выдающимися наружу клыками в соответствии с величиной тела<…> Все другие звери и птицы избегают крокодила, только трохил — его друг, так как оказывает ему услуги. Так, когда крокодил выйдет из воды на сушу и разинет пасть, птичка проникает в его пасть и выклевывает пиявок. Крокодилу приятны эти услуги, и он не причиняет вреда птичке.
Этих кошек и крокодилов я заметил не сразу. Они всплыли во время какого-то очередного сеанса чтения: я вдруг со страхом увидел, как кошки, словно обезумевшие, прыгают в огонь; а когда я сидел на берегу Нила, мне показалось, что я вижу разверстую пасть крокодила и скачущую в ней бесстрашную маленькую птичку. Потому что произведение грека, как и каждое выдающееся произведение, надо читать многажды, и каждый раз перед нами будет открываться новый слой, другие, не замеченные ранее сюжеты, повороты и оттенки. Потому что в каждой великой книге содержится несколько книг, надо только до них добраться, открыть, вчитаться и понять.
Геродот живет полной жизнью, ему не мешает отсутствие телефона и самолета, он не может даже сожалеть, что у него нет велосипеда. Эти вещи появятся только через тысячи лет, но все равно, он даже не догадывается, что нечто подобное может понадобиться ему, и прекрасно без них обходится. Жизнь мира и его собственная жизнь обладают своей силой, своей неослабевающей и самодостаточной энергией. Он ощущает ее, она окрыляет его. Поэтому он наверняка должен был быть человеком добродушным, общительным, приветливым, ибо только таким люди открывают свои тайны. Перед кем-нибудь замкнутым, мрачным они не откроются, мрачные натуры будят в других желание отстраниться, дистанцироваться, даже порой нагоняют страх. И если бы у него был такой характер, то ничего бы он не сделал, и не было бы у нас его книг.
Я часто об этом думал, ощущая не без удивления и даже беспокойства, что по мере углубления в чтение Геродота во мне набирает силу эмоциональное и ментальное отождествление с тем миром, с теми событиями, о которых повествует наш грек Меня гораздо больше волновало разрушение Афин, чем последний военный переворот в Судане, а потопление персидского флота было чем-то более трагическим, чем очередной военный мятеж в Конго. Теперь переживаемым миром была не только Африка, о которой я обязался писать как корреспондент агентства новостей, но и тот, другой мир, который исчез сотни лет назад и который находился далеко отсюда.
А потому нет ничего странного в том, что, сидя в душную тропическую ночь на веранде гостиницы «Sea View» в Дар-эс-Саламе, я думал о мерзнущих в Фессалии солдатах армии Мардония, которые в морозный вечер — в Европе как раз стояла зима — пытались согреть у костра окоченевшие руки.