Ханс Плешински - Портрет Невидимого
Наутро после бессонной ночи, проведенной над супермаркетом, Фолькер рассматривал охлаждающий аппарат, закрепленный вокруг моей ноги.
Он и сам едва передвигал ноги. Его лишь несколько дней назад выписали из больницы после тяжелой операции, связанной с кишечной инфекцией. Штраубингские сестры жалостливо стискивали руки, видя, как мы вдвоем покидаем клинику. С помощью костылей на сей раз передвигался я. За мной, хватаясь за стены, шел Фолькер:
— У тебя уже лихо получается.
— Боюсь, как бы костыли за что-нибудь не зацепились.
— А ты смотри, куда ступаешь.
— Ты меня подхватишь, если я упаду?
— Машина припаркована прямо перед входом.
Выпал снег. Настроение у нас было великолепное. В отличие от других покидавших клинику людей, стонущих и охающих, мы смеялись, искренне наслаждаясь дорогами Нижней Баварии. Загипсованная нога торчала из открытого окна. Лицо Фолькера казалось круглым пятном, втиснутым между шапкой и шарфом. За рулем он теперь сидел на трех пенопластовых кольцах:
— Так мы и завоюем мир!
— Мне кажется, наше возвращение смахивает на русский поход Наполеона.
— Есть сейчас новая, по-настоящему значимая литература?
— Попадается кое-что. Осторожнее с костылями!
— Какая земля сегодня просторная, белая, чудная…
— Я всегда воображал, — сказал он однажды, — будто знаю о людях все, будто я умней, чем другие. Что и сделало меня одиноким. Остерегайся такого высокомерия.
— Как может человек, подобно тебе, всегда оставаться открытым?
— Так само собой получается. Но мне не хватает необходимых для этого качеств — уверенности в себе и легкости.
— Ты несчастлив?
— Вовсе нет.
На лице у него проступили скулы. Одряхление Фолькера меня пугало, но затормозить этот процесс я не мог. Дни его рождения — пятьдесят седьмой, пятьдесят девятый — были победами.
В нем что-то изменилось. Он теперь тщательнее, чем прежде, следил за своим внешним видом. По воскресеньям чистил всю имеющуюся в наличии обувь. Купил новый пылесос и каждый вечер гладил рубашку назавтра. Подобные хлопоты отвлекали его от дурных мыслей? Или он приводил дом в порядок «на всякий случай»? Он расстался с книгами, читать которые больше не собирался. Меня тронуло, что оставшиеся книги Фолькер переплел заново: романы Роберта Вальзера, дневники Поля Валери, двадцатишеститомную энциклопедию Брокгауза 1896-го года. «Возьмись за другой конец!» Мы передвинули письменный стол к окну. Однажды он представил мне уборщицу-польку, которая оттирала дверные рамы.
И поддразнил ее фразой: «Мир — это интриганство. Человек всегда должен быть во всеоружии».
Часто ли он в одиночестве дирижировал радио-оркестром, не знаю. Думаю, часто — в тапочках, ночами; возможно, даже кричал на музыкантов. О стереофонической передаче звука в соответствии со стандартами теперешней Hi-Fi электроники в те годы, конечно, и речи не было. Когда Фолькер, больной, лежал в постели, а я варил ему кашу, или когда он гладил себе рубашки, возле его подушки либо на гладильной доске стоял транзисторный приемник (величиной с ладонь): Петер Слотердайк[264] рассуждал о выведении оптимальной человеческой породы, Мартин Вальзер и Гюнтер Грасс спорили о будущем немецкой нации.
Невероятно, но благодаря этому писклявому аппарату Фолькер был в курсе ВСЕГО:
— Маннгеймская полиция задержала бежавшего из тюрьмы заключенного, его обнаружили в стиральной машине.
— В стиральной машине?
— Барабан из нее он вынул.
Телевизор работал, как правило, в те часы, когда Фолькер заполнял картотеку по творчеству Эдгара Энде. Телевизор — более примитивный «светский салон», чем радио. Фолькер взглядывал поверх очков на экран главным образом для того, чтобы найти повод для злости или еще раз убедиться в собственной правоте. С его точки зрения — точки зрения маргинала, — все рекламные ролики, агитирующие за «кабрио» или продукты Lifestyle, представляли собой мыльные пузыри. Ангеле Меркель, восходящей звезде ХДС, не удавалось убедить обитателя мюнхенской мансарды в своей необходимости для Германии или в том, что она — блестящий политик. Лидер немецких профсоюзов фрау Энгелен-Кефер,[265] участвуя в круглом столе на тему тарифных ставок, как мы поняли, добивалась замораживания зарплат. На экране можно было увидеть многоликую жизнь нынешней, объединенной Германии. Но Фолькер прерывал работу, только когда показывали старые кадры: публичные выступления Вилли Брандта, Карла Шмитта,[266] а еще лучше — бундеспрезидента Густава Хайнемана[267] («Вот кто был настоящим демократом!»). Симпатична ему была и бодрая, запутавшаяся в эротических приключениях американская президентская пара — Билл и Хиллари Родэм Клинтон. «Оба приводят что-то в движение, особенно она».
Хорошие шансы привлечь внимание моего друга имели французские и британские политики. Пусть de facto они делали для своих граждан меньше, чем их немецкие коллеги, зато на них, парижанах и лондонцах, еще лежал отблеск прежнего имперского величия. Их политика была, конечно, мелкомасштабной, но они хотя бы проявляли дар красноречия, причем по достойным поводам. «Создается впечатление, будто все они хотят соответствовать пожеланиям, высказываемым в еженедельных опросах общественного мнения. А пожелания эти базируются на принципе максимального удобства…»
Ежедневные «мыльные сериалы» мелькали на экране без звука, Фолькер использовал их как фотообои. Та же судьба была уготована всем фильмам, в которых стреляли больше, чем два-три раза, или актеры подолгу кричали, или взрывались бульдозеры, или в ледяных горах сталкивались оснащенные лазерным оружием боевые машины. Насилие и вообще примитивные проявления агрессии, как бы замечательно они ни были сняты, утвердиться в этой квартире не могли.
Интервью со скороспелыми знаменитостями порой, если затягивались надолго, доводили Фолькера до буйных приступов ярости. Мне вспоминается в этой связи один красивый и темпераментный немецкий киноактер, который с экрана — а Фолькер сидел за столом — рассказывал о своей работе с болгарской съемочной группой: «Я хочу сказать… вот дерьмо… в каком-то смысле мне там пришлось несладко. Партнеры клевые… Но сценарий дерьмовый… его то и дело меняли. А когда ты не знаешь, чего эти дерьмоеды от тебя хотят… Боевик, правда, получился классный, несмотря на дерьмовое начало… Тут надо было, да, в каком-то смысле подстроиться… Ты думаешь: «Вот дерьмо, куда же я вляпался?», но потом все-таки кое-что получается. Нас день за днем кормили каким-то блевотным супом, ты говорил себе: «Какого дьявола меня сюда занесло?» И все-таки я в каком-то смысле со своей задачей справился… Дерьмо, о'кей, а что мне оставалось делать?»
— Для того ли проживало свою историю человечество? — Возмущенный Фолькер вскочил с вертящегося кресла. — Чтобы от всей этой истории остались только словечки дерьмо, в каком-то смысле, блевотный? В такое даже поверить трудно!
От новой кинозвезды, мечтавшей попасть в Голливуд, он с отвращением отвернулся.
— Сейчас никто уже не следит за речью, — попытался я его успокоить.
Когда Фолькер злился, я наклонялся и пальцами растягивал ему рот, чтобы получилась улыбка.
— Забудь! — Внешние манипуляции с Фолькеровой мимикой все-таки воздействовали и на внутреннее состояние моего друга. — Видишь, сейчас ты опять все воспринимаешь в более радужном свете.
Наибольшим уважением в этом жилище, рассчитанном на полтора человека, пользовались культурные передачи Австрийского телевидения. По качеству они были несравненно лучше немецких. Гости венской телестудии не просто отвечали на вопросы — им давали время подумать. В паузах ведущая улыбалась, или даже как будто размышляла сама: «Позже мы еще вернемся к «Тангейзеру», господин Баренбойм[268]». В ночной программе Фолькеру больше нравилась маленькая, всегда одетая в черное, в какой-то момент вдруг сменившая место работы фрау Резитарис, чем ее высокая и элегантная преемница: «Господин Шлингензиф,[269] вы уже два года назад предъявили обществу требование: «Попытайтесь понять неонацистов!» Двигала ли вами симпатия к ним, или вы хотели таким образом снискать скандальную известность?»
Лучшим прибежищем для моего друга со временем стали фильмы о животных. Я тоже, вместе с ним, наслаждался целительными вылазками в царство сурков, трудолюбивых дятлов, неутомимо прыгающих лососей. В этих документальных лентах все редуцировалось до элементарно-необходимого, и зритель мог спокойно поразмышлять об истоках жизни. Грубость и избыточная рефлексия отсутствовали. Любое движение плывущего пингвина было совершенным и не требовало никаких разъяснений. Носорог, ворочающийся в теплом иле и удовлетворенно пофыркивающий, напоминал нас самих.