Михаил Чулаки - У Пяти углов
— Ты знаешь, Волька, я сегодня выиграл десятку. Первый раз в жизни. В «спринт». Я вообще-то не играю, а тут иду мимо ларька, и вдруг машина останавливается со счастливым номером: четыре тройки! Вроде как сигнал. Я купил билет — и выиграл!
Оказывается, и Перс замечает номера! Действительно, очень много братского сходства. Но Вольт в такой глупости никогда никому не признается.
— Только не говори, что тебе таким путем сигнализировали свыше. Специально послав машину с таким номером.
— Нет, я просто как факт: выиграл же.
— Десятку. Уж если беспокоиться, посылать тебе сигналы, то ради бы десяти тысяч!
Вольт старался шутить, но на самом деле его раздражала такая ползучая мистика. С Надей столько ссорился из-за этого, а теперь вот Перс!.. А что и сам Вольт замечает номера машин — так он же никому не рассказывает, да и не воспринимает так буквально, не бежит покупать лотерейный билет!
— Ладно, расскажи лучше, как дела. По-прежнему-некогда продохнуть от милых родственничков?
Ну как ему внушить, что его долг — не ухаживать за этим несчастным эгоистом Веней, а сделать в жизни максимум того, на что он способен?! Такой специалист!
Снова, как уже однажды было, в груди, там, где, сердце, возникло чувство, похожее на изжогу. Не боль — но похуже боли. Только бы Перс ничего не заметил!
— Я все понимаю, Волька. Если хочешь знать, я не столько ради него, сколько ради папы. Остались единственные его родственники, он о них волнуется…
— …а ездишь ухаживать за Бекей ты! Почему ты должен все время быть каким-то жертвователем? Отец-то ради тебя не откладывает свои работы, не говоря обо всем остальном! Ты и с Далей тогда порвал, можно сказать, только чтобы он не волновался. Есть веши, которыми нельзя жертвовать, кто бы ни волновался, кто бы ни хватался за сердце! А что он сделал, чтобы ты не волновался?
— Так нельзя говорить. Он членкор, весь в своих делах…
— Зато ты в чужих! Может, сам давно был бы академиком, если б занимался своими! Надо все-таки замечать, что другие чувствуют рядом! А то все должны плясать вокруг, а ему можно ничего не замечать, его покой священен, он членкор!
— Он замечает И очень переживает, что ты к нему не ездишь. Когда я уезжал сюда, передавал тебе привет.
Спасибо.
— Может, съездишь к нему? Хоть дня на три? Он ведь даже незнаком с Надей.
Очень хотелось съездить. Опять услышать рассказы отца — хоть о Мише Алябьеве, хоть о баталиях с учителем литературы. Да о многом. Наверное, потому они и поссорились, что слишком похожи друг на друга — и одинаково нетерпимы. Очень хотелось… Но одновременно вспомнился и жестяной голос.
— Я не могу быть ребенком, который должен спрашивать разрешения, с кем и когда говорить по телефону.
— Ты зря. Так ведь тоже нельзя. Подумай… Слушай, я тебя хотел спросить по твоей специальности. Ты ведь внушаешь, если грубо говорить, чтобы люди становились умнее, здоровее.
— Даже и не грубо говоря, а так и есть.
— Я недавно читал книжку. Фантастика, но забавно: как один художник рисовал портреты людей больных, хилых — но рисовал их такими, какими они должны быть здоровыми. Ну, может, и наивно, но идея та же, что у тебя: чтобы они смотрели на свой идеал, так сказать, и приближались к нему. Но дело еще в том, что художник при этом отдавал им свое здоровье, а сам слабел. Ну а можно представить наоборот? Представить что-то вроде вампира, но в более тонком смысле, который внушает людям болезни, а сам здоровеет за их счет? Вот такой рассказ я бы написал на месте писателя!
Об этом Вольт никогда не думал. Сам он не такой уж подвижник и вроде бы не лишается здоровья, внушая его другим, но в принципе такая фантазия понятна. И привлекательна. Но наоборот?!
А Перс все больше воодушевлялся:
— Представляешь, такая у него тайная способность: высасывать у других здоровье! И те, кого он наметил, постепенно умирают. Просто от истощения, от каких-нибудь хронических болезней. Никакой угрозыск не догадается! Я хочу написать тому фантасту: был бы роман в духе Достоевского. Колоссальная вещь!
Вольт слушал — вот уж каких фантазий он не ожидал от самого доброго на свете человека, как с умилением повторяет матушка. Ну конечно, когда твою доброту бессовестно доят все кому не лень — дойдешь и до таких фантазий! Тем более что образ создан, ты уже раб своей репутации, обязан творить добро, хотя бы и ничего не осталось в душе. Обязан творить и творишь, проклиная благословляющих тебя…
Вольт не знал, что сказать, — и тут очень кстати зазвонил телефон.
— Вольт Платоныч? Здравствуйте! Груздь! Вот кого Вольт всегда рад слышать.
— Здравствуйте, Родион Иваныч!
— Узнали? Вот спасибо! И как это вы меня все помните и по телефону узнаете! Столько дел у вас.
— Ну, если о делах, вы — тоже дело, самое приятное дело.
— Вот спасибо. Вы извините, что отрываю вас от вашего домашнего времени, но кроме как с вами… Я вчера не решился, но уже второй день… Сел посмотреть французскую защиту — и чувствую: все отшибло! Ничего не помню дальше третьего хода, ни одного варианта. Сицилианку — то же самое. Все отшибло, Вольт Платоныч, будто и не знал никогда! Что делать-то? Ведь назвался груздем — и вот…
Вот те раз! Так все было хорошо, уже играл в силу крепкого кандидата.
— Отдыхать! Только отдыхать, Родион Иваныч! Это у вас срыв от перенапряжения. Отдыхать! Неделю и не смотрите в сторону шахмат. Две! Играйте на скрипке — не забылм еще?
— Да дело-то такое: в финал же я отобрался. Неужели зря? Послезавтра финал.
Вот ирония судьбы: цель, может, в одном шаге — и срыв!
— Отдыхать! Только отдыхать! Плюньте на финал. Подумаешь — блиц. Сейчас глазное: отдыхать, И увидите: все восстановится!
Вольт должен был так говорить, хотя сам вовсе не был узерен: он ведь экспериментировал вместе с Груздем. Да если и восстановится на первый раз, всегда будет грозить новый срыв: где слабое место, там начинает рваться и рваться.
— Отдыхать — и все восстановится!
Да, ирония судьбы. Кругом ирония. Ну почему Родиону Иванычу не дана в придачу к его воле такая же память, как у Грушевой? Память, которая той нужна разве чтобы тешить знакомых. Но тогда бы и не было никакого эксперимента: чего ж развивать, если дано от природы?
Из своей комнаты вышла очень довольная матушка.
— Перерыв в спектакле. Так замечательно играет Ильинский! Вы зря не смотрите. Ну давайте пить чай. А Наденька не пришла?
Очень хотелось, чтобы пришла Надя, и в то же время помнилось, какой чужой, враждебной она была, как давила своим присутствием, — в точности такое же двойственное чувство, какое он только что испытал, когда Перс уговаривал его поехать к отцу… Как бы хорошо не иметь двойственных чувств — чтобы все определенно, ясно, четко!
— Нет, не пришла.
Не столько рассудок, сколько инстинкт останавливал Вольта, не давал произнести решительных слов. Потому что если он скажет резко: «Мы разошлись!» — то одно самолюбие никогда не позволит ему помириться с Надей: ведь все знают, что он никогда не говорит впустую, а сказав — не изменяет слову.
— Ну идите, я уже поставила чайник.
Перс, войдя в кухню, стал в ожиданий чая рыться в буфете. Там скопилось столько старья, что хоть приглашай археолога для раскопок.
— Узнаешь, мамочка? Шишкинский кофейник! Его бы начистить.
Перс торжественно извлек позеленевший сосуд, похожий на те, из которых полагается выходить джиннам.
Мы им не пользуемся, — недовольно сказала матушка: призыв начистить кофейник она приняла как упрек. — Ведь на меди какой-то окиси много, еще отравимся.
— Жалко, теперь таких не делают. А подари мне, если вам не нужен. Мы начистим!
— А не боишься окиси?
— Чепуха! Двести лет люди пили из медных кофейников, если не больше!
Матушка, конечно, тотчас согласилась с Персом:
— Да, я не подумала: действительно, столько веков пили. Как ты сразу все сообразишь! Бери, конечно, мне же ничего для тебя не жалко. Хотя память все-таки.
— А я помню, как тебе его подарили! Ты не знаешь, Волька?
Вольт не знал. Он вообще не очень тверд в семейных преданиях — тех, что с материнской стороны. Отец очень хорошо рассказывает, а матушка — нет.
— Он потому шишкинский, что его мне подарили, когда я праздновала пятисотых «Мишек». Я же деньги зарабатывала копиями, еше при папе и потом: ведь не хватало, что он присылал. И без конца делала «Мишек». Могла, кажется, с закрытыми глазами. А Петюнчик мне помогал. Помнишь?
— Еще бы! Была такая калька с дырками, я накладывал на холст и сыпал на нее угольную пыль! Она попадала сквозь дырки на холст. Как-то это называлось особенно!
— Припорох.
Во-во! А потом только обвести точки — и готов рисунок. Я же иногда и обводил!
— Да уж я бы без Петюнчика не смогла столько их наделать! И когда сдала худсовету пятисотых «Мишек», меня, помню, так в копийной сфотографировали на фоне этих «Мишек» и подарили кофейник. Прямо юбилей! А до тысячи не дотянула, сделала только восемьсот восемьдесят три — точно помню. А потом вдруг заболели глаза: нестерпимая резь, точно ножом. Врач сказал: «Немедленно прекратить! Полный отдых глазам!» Вот так… Ты, можно сказать, вырос на этих «Мишках».