Константин Сергиенко - Самый счастливый день
— Но Ерсаков уходит!
— Какая разница? Придёт Рысаков. Да и надо ли вам оставаться?
— В этом деле замешан не только я.
— Я знаю. Мальчикам, что подрались, объявят по выговору, а девочке… что ж, ей даже лучше будет, если уйдёте.
— Но кто же её защитит?
— Коля, из вашей защиты и выросло дело. Если будете продолжать в том же духе, только усугубите всё. Вас уже обвиняют в пристрастии.
Она пытливо поглядела на меня.
— Коля, не играйте с огнём. Что бы там ни было…
— Ничего и нет, — перебил я.
— Да не ершитесь, ей-богу! Я не о том. Просто никто не поймёт. Девочка к вам привязалась, это естественно. Живёт одна, вы её поддержали. Но люди злы, у них одно на уме. Я не уверена, что вас не выслеживали. Словом, раздуть это дело сейчас проще пареной репы. Ославить её и вас. Если встанете в позу, если не напишете заявленья, так и будет, поверьте.
— Что же! — воскликнул я. — Вот так всё бросить, бежать?
— Ну заберите её с собой, — спокойно сказала Вера Петровна и взяла сигарету.
Молчанье.
— Не заберёте. Так не ломайте ей дальше жизнь. — Она глубоко затянулась. — Я уже тут советовалась. Наверное, всё же удастся перевести её в другую шкоду. Помогут. А пока… пока она может пожить хоть у меня. Разумеется, после вашего отъезда. Иначе чёрт знает что могут вообразить.
— Между прочим, ваша квартира не самое лояльное для наших чиновников место, — пробурчал я.
— Знаю, знаю, — рассмеялась она, — но другого-то нет. Одной ей сейчас нельзя.
— Сомневаюсь, чтоб она согласилась.
— Главное, не упорствуйте вы. Вам, Коля, надо немедленно раствориться. Пока не испортили трудовую книжку. И девочку не загубили.
Господи, неужели она права?
— Я права, права, милый Коля. Вы ещё молоды и не знаете, что вступать в борьбу с бездушной машиной бессмысленно. Лучше её обойти, обмануть, просочиться между шестерёнок. Хотите, дам вам почитать письма мужа из лагеря? Они многому меня научили. Надо оставаться честным для самого себя, но атаковать ветряные мельницы — это заведомое пораженье.
— А воспарить над кипарисами? — спросил я.
— Что?
— Это я так…
Вечером пришёл Поэт и сказал, похлопав меня по плечу:
— Лучшие стихи это те, что внутри нас. Ненаписанные стихи. Советую вам стихов никогда не писать.
Я и не собирался.
«Декабрь, декабрь подобрался. Хваткий месяц, зубастый. Приложи ухо к колодцу и слушай. Коли тиха вода, тёплой будет зима, а коль шуршит да бормочет, вторую шубу ищи, дров запасай побольше. В декабре день короток, а ночь без конца и всё ворует, ворует у света лучи…»
Это я в книге читал.
— Серёжа, ты, если нужно… сам понимаешь…
Он отвернул голову.
— Уезжаете?
— Уезжаю. Надеюсь, не навсегда. Буду искать правды в столице.
— Какой правды? — кривая усмешка.
— О родителях попытаюсь узнать. Ты адрес мой запиши.
— Ребята хотели вас видеть.
— Неужто и Маслов?
— И Маслов. Он до сих пор клянётся, что не хотел ничего плохого.
— Психологию этого человека ты сам распознал. А с Гончаровой и Феодориди я уже говорил. Девочки переживают. Жалко, что расстаёмся так быстро, я подружился с тобой.
— Да, жалко. А… как она?
— Ты заходил?
— Да. Но её не бывает дома.
— Серёжа, тебе я открою секрет. Ей сейчас тяжело, никого не хочется видеть. Но… дай слово, что это останется между нами.
— Обижаете, Николай Николаевич.
— В доме ей оставаться нельзя. Постоянно кто-то приходит. Была даже целая делегация во главе с Рагулькиным. Решили, что нужно на время укрыться. Вера Петровна Сабурова предложила свою квартиру. Но, согласись, это не лучшее место.
— Да уж…
— Нашлось, к счастью, другое. Неожиданнее, но надёжное. Я должен тебе сказать. На всякий случай…
— Я сам догадался.
— Да? Ну-ка, ну-ка…
— Николай Николаевич, я ведь говорил, что один её понимаю. Может, теперь и вы… На Засецком, у Репина?
Он угадал. Именно там, на окраине городка, в пятистенке школьного сторожа, именуемого запросто «Репин», и жила последние дни ученица девятого класса Арсеньева. Идею подсказал сам Егорыч. «Будем картошку варить, картины писать. Заживём! А там Бог поможет, всё утрясётся».
— Но ты туда пока не ходи. Егорыч передаст, что нужно.
— В школе могут запаниковать.
— Мы справку достали, на две недели. Вот она. Отдай в учебную часть.
— Что говорить?
— Скажи, что Леста ушла к знакомой старушке в деревню. А потом её переведут в другую школу.
— Я давно говорил.
— Тогда это было трудно. Сейчас помогут. Держи связь с Сабуровой, о тебе она знает. Я буду звонить из Москвы. Времена меняются, вернутся её родители, и всё устроится.
— Хорошо бы… — После некоторого молчанья: — Николай Николаевич, а что такое любовь?
— Хм… вопрос сложный. Иногда я думаю, что любовь — это вдохновенье чувств.
— Но вдохновенье проходит.
— И возвращается.
— А можно вечно любить?
— Не знаю, Серёжа.
— Я бы хотел любить вечно…
Над нами лужёное небо первых дней декабря. Померанец заката образовал над крышами неяркий цветок, отблеск его пал на лицо Сергея. Он посмотрел пытливо. В глубине его серых глаз проступило тепло, он застенчиво, чуть растерянно улыбнулся.
Это благородное лицо, этот глубокий пытливый взор я видел ещё один раз. В этом же городе, в таком же болезненном померанце уходящего дня.
Здесь царило полное запустенье и буйство вольной природы. Огромные тополя свивались с гигантской берёзой и многоствольной чёрной ольхой. Шатёр листвы казался непроницаем не только для света, но и для влаги. Внизу угрюмый кустарник, сцепившись ветвями, делал всё, чтобы каждый шаг сквозь него давался тяжким трудом. Птицы молчали, но тишина была гулкой, как в кафедральном соборе. Я огляделся. Это напоминало непроходимую буреломную чащу. Хлюпало под ногами, потрескивали, поскрипывали стволы. Я двинулся в одну сторону, но ветви, напрягшись, пружинисто оттолкнули. В другую, но поцарапал лицо и надорвал полу куртки. В оставленном городе я освоился настолько, что уже не прятался в брезентовый плащ Егорыча, не накрывался капюшоном и разгуливал вольно в своей одежде. Но мой визит в это место уже не походил на прогулку.
Пришлось нагнуться и подползти под ветки. Так я пробирался несколько метров, и тут мне неожиданно повезло. Огромное дерево, рухнувшее от старости, подмяло кусты и образовало длинный корявый мост, ведущий в самую чащобу. Я ступил на него и осторожно пошёл, раздвигая кусты, проскальзывая под низкими лапами цепких дерев. Слева и справа возникали остатки ржавых оград, поваленные плиты, разбитые изваяния. Неожиданный мост кончился, я сел на него, осмотрелся и увидел прямо перед собой то, ради чего пришёл. В обрамлении чёрно-зелёных, местами буреющих листьев смутно белел замызганный мрамор, а из овала, закреплённого в нём, через серую плёнку закостеневшей пыли дошёл до меня знакомый взор. Под овалом чёрные, местами потерявшие свою ясность буквы гласили: СЕРЁЖА КАМСКОВ. Чуть ниже даты. Ещё ниже, но уже совсем скрытая кустарником надпись: ДОРОГОМУ… СПОКОЙНО… НАВЕЧНО С НАМИ…
Я расстелил на мокроватом стволе платок, выставил на него початую бутылку, стаканчик, положил картошины, огурец, кусок чёрного хлеба.
— Ну, здравствуй, Серёжа, — сказал я, — вот мы и встретились. — Интонация показалась чуть деланной, неживой, но я продолжал. И чем дальше, тем естественней погружался в бездну своей безысходной тоски.
— Вот ты где оказался. Так далеко. А я всё ещё здесь, ещё существую. Сколько прошло лет? Почти пятнадцать. Тебе было бы за тридцать сейчас. И мне за тридцать. Я ведь всего на шесть лет старше тебя, Серёжа. Сейчас эта разница была бы почти незаметна. А тогда целая пропасть лежала меж нами. Ты учился, а я уже кончил институт. Ты был школьник, а я твой учитель. Тебя настигла первая любовь, а меня… Я а не знаю, что это было. В школе, конечно, влюблялся тоже. Но легко и бездумно. А то, что случилось тогда… нет, это не было даже любовью. Это был МИГ. Так она говорила. Мгновенье, которое могло даровать мне вечность. Помнишь, что ты сказал в последнюю встречу? Ты сказал: «Я бы хотел любить вечно». Желанье твоё исполнилось. Твоя судьба использовала этот шанс. Уход из жизни — дорога в вечность. И так случилось с тобой. А я, я упустил свой шанс, хотя мог воспользоваться им с гораздо меньшими, так сказать, затратами. Я мог обладать и жизнью, и вечностью одновременно. Если б со мною была она. Но я испугался, Серёжа. Я бросил её. Я бежал. А ты с ней остался. И навсегда.
Я налил из бутылки в стакан и выпил. Горячее тепло разошлось по телу.
— Как я узнал о твоей гибели? Девочки написали, Наташа и Стана. Они сказали, что несколько раз переписывали письмо, потому что всё время заливали его слезами. Твою гибель можно расценить как нелепость или подвиг, но это всего лишь средство, с помощью которого ты обрёл свою вечную любовь. Не стоило мне, уезжая, поручать тебе опеку Лесты. Ты не забыл бы об этом и без меня. Движимый смутным предчувствием, сознаньем ответственности и вины, я раздавал эти поручения налево и направо. Вере Петровне, Стане, Наташе, Поэту и даже беспечному Котику. Не говоря уж о том, что крепче всего я надеялся на Егорыча. Я знаю, я уверен, что ты старался быть к Лесте как можно ближе. Ходил поодаль, кружил около дома, попадался Егорычу на глаза и смотрел вопросительно. А она таилась от всех. Переживала нашу разлуку, ждала. Ведь я обещал сделать всё, чтоб вернуться. И поверь, Серёжа, с этим намереньем уезжал. С надеждой. Но столица отрезвила меня. Сначала я кинулся выяснять, что случилось с её родителями. Но узнать удалось ещё меньше, чем слышал от Веры Петровны. Даже знакомый нашей семьи, достаточно крупный чиновник, был «не в курсе». Затем я принялся строить планы, как вызвать Лесту в Москву. Что говорить, я и сам понимал, это было самообманом. Безработный, изгнанный из школы, я ещё долго был вынужден объясняться не только с родными, но и с теми, кто ведал распределением. Только опека знакомых помогла избежать неприятностей. В бытовой свистопляске всё, что случилось в Бобрах, стало казаться мне миражем, картиной из прекрасного и опасного сна. Главой какого-то читаного романа. Ведь так же, как брошенная девочка из имения князя, она бежала за моим вагоном, а я, привалившись к стеклу, не в силах был даже сделать прощального знака… Да, да, Серёжа, я помню те дни, словно минуло не пятнадцать лет, а всего одна долгая кошмарная ночь…