Марьяна Романова - Солнце в рукаве
Это пылкое «никогда» не было полноценным спасательным кругом – скорее надувным мячом, то и дело выскальзывающим из рук, но позволяющим кое-как держаться на плаву. Внизу – черный омут, дешевый коньяк с «Дошираком» в качестве закуски, антидепрессанты, мешки под глазами, одинаковые серые дни. Над головой – радуга, хоровод солнечных зайчиков, мартини с вишенкой, джаз, платья с летящими юбками, особенный свет в глазах.
И Надя где-то посередине, с никчемным скользким «никогда».
Такие «никогда» случались и раньше.
А потом…
Глупо было ненавидеть тех женщин. Надя не ненавидела, просто констатировала. Вела скорбный учет. Много их было, разных.
Была балерина с хрупкой детской спиной и печальными глазами оленя. Балерину он возил в Рим, а Наде врал, что командировка, но она потом нашла билеты.
Была продавщица из парфюмерного – душистая пряничная пышка. Были и еще – рыжеволосая учительница французского, студентка с пухлыми коленками, холеная маникюрша с татуированным лобком. О татуировке он сам ей рассказал: почему-то ему казалось, что после исповеди проще начать с чистого листа.
Мутноглазая байкерша по имени Ассоль (это был не псевдоним, а настоящее имя, полученное от маргинальных родителей, прохипповавших все семидесятые и сожженных пламенем непотушенной сигареты в восемьдесят восьмом) зарулила к Даниле на чашку чая. «Чашкой чая» байкеры называли в лучшем случае бутылку дешевого вискаря – Наде это всегда казалось инфантильным малодушием, Даниле же, в свою очередь, казалось, что она придирается.
Данилы не оказалось дома. Надя – из вредности – предложила незваной гостье настоящего чаю – с бергамотом и травами, заваренного в английском фарфоровом чайничке. Еще и овсяное печенье в хрустальной вазе подала, и варенье абрикосовое разложила по розеткам. Хотя виски дома был, и Ассоль об этом прекрасно знала – все косилась в сторону книжного шкафа, где за собранием сочинений Льва Толстого хранился нехитрый алкогольный запас семьи. Надя невозмутимо разливала по чашкам ароматную бурую жижу. Почему-то казалось стилистически верным спросить у растрепанной пропыленной Ассоль (которой романтичное имя шло еще меньше, чем тонкая чашка с розами) что-нибудь вроде: «Сударыня, как благодатно нынче лето, не правда ли?»
Ассоль быстро съела варенье – сначала из своей розетки, потом – из Надиной. А потом так же быстро и уныло рассказала:
– А у Данилы-то твоего – новая пассия.
– Что? – прищурилась Надя. – Глупости.
– Вернее, старая новая пассия, – невозмутимо продолжила Ассоль. – Наши ребята даже ставки делали, когда же это случится.
– Да о чем ты?
Пьянчужка подняла чумазые ладони в примирительном жесте:
– Если что, я была на твоей стороне. То есть я ставила на то, что этого не произойдет. Даня ее перерос, перестрадал.
– Ее – это кого? – устало уточнила Надя, которая пусть и не отнеслась к словам байкерши всерьез, но все же констатировала: ледяная иголочка почти нежно ткнулась в пульсирующую мякоть ее сердца.
– Лерку, кого же еще, – хохотнула Ассоль. – К кому же еще он всегда возвращается, нагулявшись. Приворожила она его, что ли, не пойму.
Наде стало смешно. Иголочка в сердце растаяла.
– Глупости какие. Ты хотя бы саму Леру видела? Знаешь, в кого она превратилась? Она же приходила ко мне недавно, в образе героиновой старушонки. У нее волосы клочьями и зубов нет.
Ассоль посмотрела на нее как-то странно.
– Когда же это было?
– Да вот… Буквально несколько месяцев назад, – нахмурилась Надя. – Я уже была беременна.
– Praemonitas – praemunitos, – торжественно и глубокомысленно вдруг изрекла Ассоль, – что в переводе с латыни означает «Предупрежден – вооружен».
– Ты к чему клонишь?
– Я видела Леру позавчера. И она – блондинка с грудью и ресницами. Африканские косички до попы, ожерелье из черного бисера на шее и белые зубы.
– Ты меня разыгрываешь. – Наде вдруг стало дурно.
Кажется, резко упало давление. Пришлось даже ухватиться обеими руками за край стола, да еще и так крепко, что костяшки пальцев побелели. Ассоль же насмешливо за этим наблюдала. «Гадина», – беззлобно подумала Надя.
– К черту такие розыгрыши. Что ж я, нелюдь, что ли. – Байкерша рыгнула и почесала коленку. – Ладно, ты делай, что хочешь. Но я бы на твоем месте держала ухо востро.
«Во втором триместре беременности можно немного вина», – сказала Наде врач. Та удивилась прогрессивным воззрениям этой одышливой полной женщины с дурацким перманентом, старомодными серьгами из дутого египетского золота и привычкой обращаться «мамаша» к собеседнику, который заплатил за медицинскую консультацию почти тысячу рублей.
Но совет к сведению приняла – возможно, даже чересчур буквально.
Наливая Наде рубиновую «Вальполичеллу», барменша поджала губы и покосилась на ее живот.
– У нас есть безалкогольный мохито.
Барменша выглядела несчастной и потерявшейся во времени: фиолетовые дреды, грубые ботинки, серьга-шпажка в брови, а самой – за сорок, причем это «за» буквально высечено на грубоватом лице.
Интересно, вся эта мишура – это детство, кончину которого барменша то ли не заметила, то ли не желала признавать, или отчаянный выпад кризиса среднего возраста?
Время – и гениальный скульптор, и беспринципный вандал. Бог отдает ему бесформенный комочек глины, крошечного человечка с лицом рисованной старушонки. Время принимает дар и каждый день трудится над ним в своей мастерской. Нежно разглаживает складочки, расправляет хрупкие позвонки. Вытягивает реснички, пальчики, делает взгляд глубоким, а волосы – шелковыми.
А потом вдруг наступает момент – дурной ли день, экзистенциальный ли кризис, – скульптор отступает от своей Галатеи на несколько шагов и, нахмурившись, смотрит на нее пристально и тревожно.
И понимает, что получилось опять не то. Не то.
И тогда, исполненный тихой электрической ярости, он хватает резак и перечеркивает ее лицо один раз, другой, третий. Сначала морщинки-черточки едва заметны, скульптора это злит. Его агрессия набирает обороты, он берет бесформенную теплую глину, мнет ее в руках и пригоршнями лепит на скульптуру – комок на подбородок, комок на талию. Углубляет линии, заставляет брови сползти к глазам, и взгляд Галатеи, вчерашней бисквитной хохотушки с младенческими ямочками, становится злым. Ее губы увядают и превращаются в лишенные сока лепестки из гербария. Ее груди темнеют, пятки – желтеют, спина медленно сгибается, словно она инстинктивно стремится снова стать зародышем, погрузиться в священный младенческий сон, прижав колени к груди.
Галатея же ничего этого не понимает, она не замечает скульптора и считает его абстракцией. Просто однажды утром выдергивает из челки белый волосок.