Михаил Левитин - Богемная трилогия
— Подбери, — повторил он.
Лиза подняла и, пока Трофимов пересчитывал деньги, смотрела на его приглаженные волосы и думала: неплохо бы его сейчас, а?
— Убить ты меня не убьешь, — сказал Трофимов. — Тебе без меня — конец. А деньги отдавать будешь. Все. До пфеннига.
Он протянул Лизе несколько бумажек.
— На! На бумагу хватит. Ну, бери же! — крикнул он.
И Лиза взяла, поспешно, как нищенка, чуть не произнеся: «Спасибо».
29Всю ночь мучил старика Михаил. Он шел по степи и тащил на себе ковер. Он пытался перенести свернутый в трубку ковер через степь.
Ковер не умещался на его узких плечах, распадался и краем волочился по земле. Тогда Михаил хватал упирающийся ковер руками и тащил его за собой. Ковер постепенно раскрылся весь, казалось, что не ковер Михаил тащит за собой, а всю бескрайнюю степь.
— Помоги, — попросил Михаил.
— Как я могу помочь тебе, — сказал старик, — когда я в тюрьме?
— Зачем же ты, — спросил Михаил, — впутал меня в эту историю с коврами, нельзя же, в самом деле, все ковры на Украине скупить?
— Можно, — сказал старик. — Не пропадать же коврам, они красивые, а в селах зерно на них сушат.
— Нутро у тебя спекулянтское, — сказал Михаил бросил ковер и лег.
— Это наследственное. Если за день ничего не куплю или не продам — день зря прожит.
Михаил лежал на ковре, закрыв глаза. Веки, нагретые солнцем, дрожали.
— Ты только еще раз не умри, — попросил старик. — Я этого не переживу.
— А ты и меня продай, — сказал Михаил. — Видишь, какой я стал.
Руки его, и без того тонкие, стали еще тоньше, он усыхал до размеров стебля.
— Без тебя невозможно, — сказал старик. — Бессмысленно без тебя.
Взгляд старика стал подниматься над Михаилом, парить, будто это не взгляд, а сам старик взлетел, стараясь не упустить друга из виду. Стебель оставался, улетал старик, ковер превращался в точку, и вскоре размыло ковер в степи…
Неприятнейший сон! Старик проснулся, барак спал как одно огромное тело, которому снятся разные сны. Кто храпел, кто свистел, кто попукивал.
Чье-то дыхание особенно грозно накапливалось в груди и разрывалось осколками. Многие спали спокойно, но это не означало, что им не снятся тяжелые сны и они не теряют во сне друзей и женщин. Здесь все были равны перед сном.
Барак спал, старик вышел на двор помочиться. Часовой на вышке спал стоя. Ему снилось, что у него украли затвор.
На фоне неба показался старику прислоненный к столбу силуэт часового силуэтом вахтенного на мачте, а барачное строение фрегатом со спущенными парусами.
«Эй, вахтенный! — хотел крикнуть старик. — Что ты там видишь на горизонте? Не видны ли где новые земли, которым нужен сумасшедший художник и спекулянт? Если ты видишь пироги с индейцами, скажи, что я охотно отдам все свои игрушки в обмен на их блестящие погремушки. Я беру все, только бы оно было подлинным и несло на себе отпечатки веков. Скажи им, я согласен остаться на островах, как Гоген, и обучить их всему, что умею сам. Эй, вахтенный, скажи им, они поймут, они давно уже ждут меня!»
Старик хотел крикнуть, но не крикнул, он боялся разбудить барак, да и часовой мог спросонья разрядить автомат в темноту. Старик не крикнул, но еще раньше, встревоженные движением старика, проснулись люди в бараке, многие вспомнили о своем и на ощупь в темноте, держась за чужие нары, двинулись к выходу. Потом пристроились рядом со стариком у стены и в ожидании струи замерли.
«Зачем они мне? — думал старик. — У меня всегда была тяга к париям — откуда? Я благовоспитанный мальчик из богатой семьи, почему мне всегда нравилось падать? Что это — наивная романтика, затянувшееся детство? Но в детстве я хотел быть царем… Вот они стоят рядом со мной, спят, я научил их не выбрасывать окурки, подбирать сухие цветы, показал им возможности вещей, вывернул все старые вещи наизнанку, перелицевал жизнь. Я отвлек их чуть-чуть. Я научил их делать коллажи, рисовать, и многие почувствовали себя художниками. Вряд ли они от этого станут лучше, да и что такое лучше? Человек не способен меняться, но они отвлеклись, они вникли в иное, они уверовали, да, да, уверовали, что жизнь бессмертна. А сам я в это верю? Сам я, потерявший все, кроме своих способностей рисовать, лепить, строить, сам я верю в это?
У меня была жена — я с ней расстался, друг — он умер, сестра — она обижена мной, сын — он в тюрьме, я ничего не сумел изменить. Осталась только моя слава, но что она и долго ли будет тревожить мою могилу? Хочется плакать, а все почему, все потому, что хочется плакать».
«Зачем приходил Михаил? — думал старик, возвращаясь в барак. — Неужели только затем, чтобы обидеть меня?»
Он забрался на нары и в ожидании, пока разместятся соседи и уснет барак, тихонько задремал сам. Он дремал в позе младенца, как всегда, на боку, соединив ладони рук у груди. И вдруг взметнулся.
— Боже мой! — простонал старик в темноте. — Боже мой, значит, Лиза уже надела кольцо с опалом.
30Тот, с пульсирующей жилкой, наконец нарушил молчание, он подошел к Олегу и спросил:
— Вы сын Георгия? Не стыдитесь, я угадал правильно, не мог не угадать, дело не только в фамилии и сходстве, я давно наблюдаю за вами.
— Мне это было очень неприятно, — ответил Олег.
— Я знаю! Потому-то и наблюдаю так долго. Ваш отец заслуживает самой страшной участи.
— Что вам надо от меня? — спросил Олег.
— Участия. Причем столько участия, чтобы вы могли искупить грехи своего отца. Как минимум участия, дорогой юноша, потому что годы уже прошли, их, как говорится, не вернешь.
— Я не имею отношения к делам моего отца.
— О, здесь не надо иметь отношение, надо сидеть и тихо слушать, тихо, потому что не все еще кончено, и мне бы не хотелось, чтобы моя идея стала известна всей этой шушере.
И он кивнул в сторону сокамерников.
— Я не расположен слушать, — сказал Олег.
— Это-то меня и забавляет, вы не расположены слушать, я расположен говорить, ваш отец не расположен отвечать за свои поступки, никто не вернет мне несколько потерянных лет, и потому вам придется слушать, придется — вы должны знать, что за человек ваш отец.
— Ну, хорошо.
— Тут начать надо мощно, чтобы вы весь, так сказать, масштаб ощутили. Я ненавижу вашего отца, мне легче будет с чистосердечного признания начать, чтобы потом перейти к сути.
— Я не люблю, когда оскорбляют отца.
— О, что вы, это не оскорбление, это выстраданное, так сказать, чувство — ненависть, достойное такой личности, как ваш отец, чувство, и тут уж вы, пожалуйста, потерпите… Да, потерпите, — шепотом повторил он, теряя самообладание. — Вы мне самой судьбой посланы, потому что ваш батюшка выслушать меня не захотел, а ведь я приходил к нему с болью, с болью, а он меня: «Я с дураками не разговариваю». Ну, ладно, ладно, все это позади, а сейчас я тут с вами, фамилия моя вам ничего, конечно, не говорит, вы еще маленький были, когда фамилия эта звучала, дважды звучала, первый раз как официальная, а второй, так сказать, с минусовым эффектом.
Я историк, мои архивные изыскания стали известны еще в университете, я в Ленинграде кончал, занимался Севастопольской обороной, об этом еще Толстой писал, Тарле. Не читали? Но там еще не все точки были расставлены, масса дневников, писем, трагических судеб. Я, видите ли, патриот, и все касательно моего Отечества волнует меня страшно. За работу свою я даже тогда одну из премий получил, в двадцать лет, еще в университете, писали обо мне много, а вот за ту мою деятельность, как я сказал — со знаком минус, я получил первый срок.
Копаясь в архивах, я кое-что из ранней биографии РКП(б) откопал, а это, знаете, как бикфордов шнур, если ты честный исследователь, достаточно только начать, а там, если вовремя не отбежишь, взорвешься.
Мои находки стали известны, и меня сразу отовсюду выперли: из архивов, с работы, о Севастопольской обороне никто и не вспомнил. Знаете, что чувствует ребенок, когда ему делают дорогой подарок и тут же отбирают, с вами такое не случалось? Думаете, плачет? Нет, друг мой, запоминает. А это очень страшно, когда ребенок запоминает, лучше бы плакал. Я запомнил и, когда представился случай, все свои находки передал тем, кого сейчас правозащитниками принято называть, обнаружить их оказалось нетрудно, два моих однокурсника-правдолюбца издавали один такой нелегальный журнал с сенсационными разоблачениями нынешней власти, материала у них исторического было мало, узнали они о моей истории и предложили сотрудничать, я согласился. Я согласился не потому только, что запомнил, а потому, что ничего тогда не боялся и считал себя в глобальном смысле личностью неприкосновенной, да, выгнали, да, лишили, подальше пойти они не посмеют, за мной Толстой, Тарле, мудрость и вера моя, огромная вера, что моя страсть и любовь к Отечеству возобладают. Но Отечество, оказывается, все любят, оно вкусное, это Отечество, с какого конца ни откуси. И те, кто пришел меня арестовывать и журнал закрывать, тоже любили свое Отечество, вот так.