Меир Шалев - В доме своем в пустыне
Стены водобсорника не дают заглянуть внутрь, но высокий шест поплавка выдает глазу все его секреты. Сколько гнева и силы накопилось в нем, гнева и силы тех вод, что заточены в его стенах, гнева старика, который сидит и тоскует в центре земного шара и тянет их к себе, и тянет, и тянет.
ОДНАЖДЫ, КОГДА Я СИДЕЛ ВО ДВОРЕ АВРААМАОднажды, когда я сидел во дворе Авраама, раздался скрип, отворилась калитка, и я ужасно испугался. Во двор вошла Слепая Женщина.
Она оглянулась вокруг, прислушалась и позвала:
— Где здесь каменотес?
— Входите, входите, госпожа. Я здесь, — сказал Авраам.
Она подошла ближе, белизной своей палки нащупывая дорогу среди обломков и каменных блоков. Обычно она не пользовалась ею, но двор Авраама был для нее чужим.
— По звуку вашего зубила я слышу, что у вас был удачный день, — сказала она.
Авраам улыбнулся и сказал:
— И это иногда случается. Кто эта женщина, Рафаэль? — нагнулся он ко мне и спросил шепотом. Поскольку он не так уж часто выходил из своего двора, то никогда не видел, как она проходит по улицам квартала. — Ты ее знаешь?
— Это Слепая Женщина, — прошептал я в ответ. — Она учит детей в Доме слепых и умеет предсказывать будущее.
— Как ее зовут?
— Ее так и называют.
— Слепая Женщина?
— Я вас слышу, — сказала женщина.
— Да.
— Можете ли вы сделать для меня одну вещь из камня? — спросила она.
— Я могу сделать из камня все, что угодно, — сказал Авраам.
— Можете ли вы сделать из камня карту Страны Израиля?
Авраам поразился:
— Страну Израиля из камня?
— Рельефную карту для моих слепых детей. Чтобы они смогли ощупать, и выучить, и запомнить, и знать.
Высокая, прямая, стояла она — зеленые глаза широко открыты, голова слегка наклонена, как наклоняют ее слепые, словно они уже отчаялись в своих зрачках и хотят увидеть уголками глаза. — С кем вы говорите? Кто тут еще, кроме нас?
— Здесь есть еще мальчик, — сказал Авраам. — Мой друг.
— Как тебя зовут, мальчик? — спросила Слепая Женщина.
Я не ответил.
— Подойди ко мне, мальчик. Я хочу потрогать твое лицо.
Я не отвечал, я не дышал, и я не подошел.
— Какого размера Страну Израиля? — спросил Авраам.
— Для семерых детей. Чтобы они могли стоять вокруг и ощупывать ее.
— Это большая работа, — сказал Авраам. — Что я получу за нее?
— Благодарность моих воспитанников, — сказала женщина. — У меня нет денег заплатить вам. У меня нет денег даже на камень.
Глаза Авраама сверкнули на белой пыли лица.
— Я сделаю это для вас за свой счет, как подарок детям, если вы пообещаете мне сейчас, что они будут называть мое имя каждый раз, когда будут трогать карту.
Слепая Женщина спросила, как его зовут, и Авраам выпрямился на доске, на которой сидел, и сказал: «Авраам Сташевский, госпожа». Она повторила это имя, словно пробовала его на вкус, обещала, что дети будут произносить его, трогая карту, и повернулась обратно к выходу.
Авраам велел мне дать ей руку и проводить. Но я испугался, потому что помнил, что даже Черная Тетя боялась этой женщины, и я не знал, что мне делать.
— Она потрогает мое лицо, — прошептал я Аврааму. — Слепые люди любят трогать лица детей. Я не хочу.
— Я потрогаю твое лицо в другой раз, мальчик, — сказала Слепая Женщина. — И я выйду точно так же, как вошла. Меня не нужно провожать, я запоминаю с первого раза.
— Почему ты так испугался? — спросил Авраам.
— Я не знаю.
— Когда ты со мной, ты не должен никого бояться. Да, Рафаэль?
— Да.
— А когда ты вырастешь, — он положил руку на мое плечо, — и начнешь бывать в разных местах, если ты увидишь красивый камень в Негеве или в Галилее, ты принесешь его мне, да, Рафаэль?
— Да.
— Я уже люблю тебя теперь, как настоящего друга, — сказал Авраам. — Когда ты пришел ко мне в первый раз, я был рад только из-за твоей тети. Но очень скоро я понял, что я люблю тебя из-за тебя самого.
Я покраснел. Я распознаю счастье в тот миг, когда оно приходит. И Авраам — я никогда этого не забуду — прижал меня к груди. От него пахло высохшим потом, и сгоревшим табаком, и чесноком, и оливковым маслом, и тонкой пылью, и его тело было горячей и приятней, чем все груди всей Большой Женщины вместе.
КОГДА У АВРААМА ВЫПАДАЛ «УДАЧНЫЙ ДЕНЬ»Когда у Авраама выпадал «удачный день» — а это можно было угадать по звукам ударов матраки по головке зубила, — дети квартала собирались в его дворе и начинали упрашивать его сделать им несколько «пятерок», как мы называли все, что было больше одного набора для игры в «пять камешков».
Я уже рассказывал об этом? Увы, благодаря неторопливости моей смерти и собственной врожденной забывчивости я успел обзавестись некоторыми недостатками старости, от которых судьба уберегла моего Отца, Дедушку и двух моих Дядей.
«Какой красивый дом у тебя, — сказал кто-то из ребят. — Можно туда войти?»
Этот дом Авраам построил собственными руками из красноватого камня, переслоенного бледноватым, и из серого камня, перепоясанного белым, а подымающиеся к двери ступени высек в цельной скале и с помощью специального молотка «матабе» покрыл их множеством крохотных, как сумсум[104], точечек.
Дверь дома всегда заперта, и ставни его закрыты навеки, а дядя Авраам сидит себе, как пес, в белом от каменной пыли дворе и вырезает из камня притолоки и арки, которые специально заказывают у него дотошные архитекторы и клиенты, у которых завелась в кармане лишняя копейка.
«Посмотри, посмотри, Рафаэль, на эти ступени! Никто по ним не ступает, ни ребенок, ни женщина, и на них еще видна вся насечка, даже самые маленькие точечки…»
И тут в его глазах проблескивают слезы, его матрака начинает выстукивать мелодию «дурного дня» — мелодию, которая может «вывести человека из себя», — и он оставляет работу, уходит в другой угол двора и принимается высекать там надгробные камни для своих родичей.
У него были всякого рода родичи, которые никогда не навещали его и не проявляли никакого интереса, кроме как к его дому и к его деньгам.
«Годы могут пройти, и никто не появится, но стоит мне приготовить для кого-нибудь из них памятник, он сразу тут как тут, поглядит и начинает кричать».
Дядя Авраам не обращал внимания на эти крики. Ему нравилось заготовлять памятники впрок и высекать на них не только имя человека и дату его рождения, но и короткую эпитафию, слова печали, почтения и признания, вроде: «Жена, дорогая своим детям и мужу» или «Деятельный человек, любивший свой народ и страну», — фразы, которые он собирал и записывал на похоронах Наших Мужчин.
Авраам неуклонно посещал все эти похороны и, поскольку Наши Женщины кидали в его сторону яростные взгляды, оставался стоять вдалеке, на хорошо рассчитанном расстоянии, будто ожидая знака. Я смотрел издали, как он ковыляет среди памятников и списывает с них хвалебные фразы, придуманные для других покойников.
«Пусть кричат, сколько влезет, — говорил он мне, — в конце концов все они умирают, и тогда их сыновья приходят, и просят прощения, и, может быть, можно получить памятник, пожалуйста, мы заплатим…».
Когда бы я ни поднимался из пустыни навестить Большую Женщину, я заглядываю и к нему. Мой затылок снова ощущает потрескавшуюся шероховатость его ладоней, пальцы вновь перебирают сильные струны его мышц, уши опять слышат, как он говорит: «Побереги глаза от искр, да, Рафаэль?»
Так он повторял, снова и снова, и так я вспоминаю, снова и снова, и радостный озноб течет по моему затылку и шее.
Эти «искры» — такие стремительные и злобные, что глаз их даже не замечает, только чувствует, — иногда попадали в глаза и ему самому. У него всегда был с собой обломок зеркала в кармане рубахи и огрызок карандаша за ухом. Карандаш этот служил для двух целей — разметки линий на камне и извлечения влетевших пылинок из глаза.
«Влетела искра, — объявляет он, кладет матраку на подогнутое колено, вынимает из кармана обломок зеркала и опирает его на камень. Сосредоточенно вглядываясь в свое отражение, облизывает острый кончик карандаша, широко открывает большим и указательным пальцами веки раненого глаза и говорит: — Осторожно-осторожно и много-много слюны, — и проводит острием вдоль внутренней, красной стороны века. — Вылазь, вылазь, — бормочет он, обращаясь, очевидно, к „искре“, и чуть погодя докладывает: — Вылезла». Показывает мне крохотный осколочек камня на кончике карандаша и возвращается к своей работе и к своему молчанию.
«Так оно и лучше, — говорит Бабушка. — Пусть молчит. Все равно ничего умного не скажет». Но я люблю и немногие, скупые слова дяди Авраама, и то молчание, которое их окружает, потому что это не просто тишина, а фон, на котором раздается пение его матраки и шукии. В «удачный день», как я уже говорил, они выводят чудные мелодии, а в «дурной день» так режут слух, что способны свести слушателя с ума, и на щеках каменотеса появляются тогда темные влажные потеки, которые спускаются от приподнятых уголков глаз и скользят вниз-вниз по мелово-белой пыльной маске, что покрывает его лицо.