Вера Галактионова - Спящие от печали (сборник)
На том покинутом Нюрочкой пустыре теперь уж и вовсе никто не бывает. И холодно там, и давно не помнит пологая, обжитая когда-то, яма человеческого дыханья и взгляда. Так казалось Нюрочке, оцепеневшей в светлом своём сне с двойным дном: безлюдность брошенного, осиротевшего пустыря проглядывала всё же сквозь радость, будто сквозь раннюю весну проступала поздняя осень.
Но всего лишь несколько дней назад, перед самым утром, пробегал по холодному тому пустырю к тракту, напрямик, стремительный человек в чёрной длинной поддёвке, в ветхой рясе с цветными заплатами. Клочки, тряпки, лоскутки из самых разных домов хорошо напоминали ему о каждой здешней душе, за которую он должен был молиться и пожизненно, и после смерти своей. И шептал он, выбираясь из той пологой ямы, отдирая с подола цепкие сухие репьи:
– Будьте как дети… Главное – что?.. Будьте как дети…
И озирался странный человек в сомнении, преодолевая уходящую тьму сощуренным взором:
– Вроде вдоль Жёлтого озера должен был пройти, берегом ровным, сухим, а где оказался, не понятно… «Победа коммунизма» это, что ли? Или уже отделение «Интернациональное»?.. Куда занесло меня, голову садовую? Через такой бурьян разве к тракту продерёшься?.. Будьте как дети… Будьте как дети…
Но на проезжую часть он выскочил со своею брезентовой торбой неожиданно легко, и даже подремал потом в кабине молоковоза, выхватившего его из дорожного мрака и холода трясущимся слабым светом фар.
* * *Вот так же, в состоянии светлом, умильном, добежал тогда бродяга Порфирий от молкомбината, стоящего на отшибе, до самых Столбцов. И нырнул он вдруг поутру в полутьму огромного подземного цеха. И оказался у чуханов, где сидел потом на пустом перевёрнутом ведре, возле огромной металлической бочки с химическим раствором, перед оборванцами ещё сонными, поднимающимися со своих картонных и тряпичных подстилок. Те глядели на него пустыми белёсыми глазами из мрака. А ничего тёмного было не различить вокруг, потому что холодному свету, падающему скудными редкими полосами с большой высоты, из тесных оконцев, удавалось коснуться не многого. Громады металлических лестниц и пустых ржавых пролётов не обретали тут своих очертаний, если не вглядываться в них с напряжённым, особенным вниманьем…
И начал Порфирий, почти сразу же, толковать молчащим детям о Том, Кто их любит, ибо лишь ощутившим такую любовь открывается свет жизни, и мрак больше не страшен им. Да, верный, прямой путь даётся тогда всякому – страждущему, погибающему, грешному…
Чуханы не мешали ему говорить, только чесались и позёвывали, сидя на своих подстилках, да какой-то подросток в старушечьей вязаной кофте гулко пил воду из трёхлитровой банки. Но вслед за Порфирием вскоре спустилась в подвал, по железобетонным звучным ступеням, девочка-проститутка, которую он видел стоящей на обочине тракта уж несколько раз, и чумазые лица детей прояснились. Все повернулись к ней, оживившись на миг:
– Алина…
* * *Она принесла им еды в двух тяжёлых полиэтиленовых пакетах. Порфирий, прервав свою речь, уступил ей ведро. Потом снял с себя толстый шарф из овечьей грубой шерсти и накинул девочке на голую шею в грязных разводах. Но Алина сняла шарф, пахнущая не грехом, а только затхлой болезнью, и отдала его Порфирию, как помеху.
– Я к холоду привыкла, не чувствую ничего, – сказала девочка прокуренным голосом, кутаясь в длинный пыльный плащ. – Здесь брат мой. Он где?
Она вглядывалась в одинаково склонённые над едой детские лица. Чуханы не слышали её. В полумраке они ели куски слегка обжаренного хека безмолвно, движения рук их были замедленными, сонными… Тогда Алина протянула серую рыбу Порфирию и спросила его:
– Где?.. Брат?.. Он маленький. В штанах военных. Они из отцовых перешитые… В камуфляжных штанах… Он где?
Тот взял рыбу и принялся за еду со странным чувством: вокруг запахи стояли самые жуткие, но Порфирию только было печально от них – и всё. А пёсья вонь блуда, скользкого, липкого, и вовсе – маячила отдельно от девочки… Та вонь принадлежала не ей, а призрачным похабным теням, соединяющимся в кюветах, в кабинах грузовиков, в придорожных кустах. Путаясь космами, тени-призраки спаривались и воняли за её спиной… Но от девочки пахло только пылью и ветром, да ещё затхлой какой-то болезнью, не встречающейся в здешних селеньях.
* * *Вдруг девочка выругалась – хрипло, коротко.
– Где он?! – прокричала она.
И хриплое, куцее эхо, отлетев от металлических высоких пролётов, заметалось меж стенами подвала.
– Нигде! – ответил равнодушный долговязый подросток в ондатровой замызганной шапке, самый старший из детей. – …На вокзале побирается, может.
– Видал его кто-нибудь? – спрашивала девочка, сидящая на перевёрнутом ведре. – Видал?
Подросток пожал плечами, облизывая пальцы.
– Подыхать зимой начнём, – сказал он голосом ломким, равнодушным. – А на этой неделе не окочурился никто… Побирается! Он клей не уважает, дихлофосник… У ларьков трётся брат твой! Отвечаю.
Но совсем маленький мальчик, пухлощёкий и одутловатый, возразил из темноты, помочившись в стороне, под лестничным пролётом:
– Нет его там.
– Ладно, ешьте, – сказала Алина, не расстроившись, только устав. – Увидит его кто… Я ему белую рубаху купила! Для школы.
Девочка закинула ногу на ногу, прикрыла голые колени полою плаща и закурила, щёлкнув зажигалкой, похожей на леденец.
– В военных штанах он, – повторила она. – У него шаль пуховая под курткой. Мамина.
– Знаем, – откликнулись дети вразнобой. – Скажем, если живой… На хрена ему рубаха?.. Доживём – скажем.
Подросток же достал последний кусок из пакета, разломил надвое и протянул половину маленькому. Тот, пухлощёкий, взял без охоты.
– Мать твоя на вокзале тебя искала, – сказал девочке кто-то невидимый, сидящий за бочкой, в темноте. – Спрашивала всех. Вчера.
– Есть захотела, – кивнула Алина, затягиваясь по-мужски. – Кончилось у неё всё. Я много приносила! Она, когда психует, съедает быстрее. Плакала, значит, сильно… У меня больше нет ничего сегодня.
Девочка задумалась, опустив голову в мелких пыльных косицах, перехваченных цветными резинками. Стряхнув пепел щелчком, затянулась снова.
– Нам плакать нельзя: не прокормимся. Говорю – не понимает… Завтра ей отнесу, когда заработаю, – решила Алина, выпустив дым вниз, в бетонный пол, и сплюнув. – Чебуреков куплю, она любит. Ждёт их наверно… А если меня какой-нибудь козёл опять далеко увезёт и в степь выкинет, тогда послезавтра… Я больная стала, сырая, мать не знает… Убьют меня за это! В степи. Скоро.
* * *Она поднялась с ведра, пахнущая пылью, болезнью, ветром, растоптала окурок и ушла, не попрощавшись. А Порфирий, которого занесло в подвал без всякой еды, а только со Словом, не знал теперь, что говорить. Душа его здесь отупела внезапно. И разум молчал: работа в нём застопорилась. «Будьте как дети», – думал Порфирий, а дальше не понимал.
Поев, чуханы осоловели и ослабли совсем. Они разбрелись по тёмным своим углам. Иные и вовсе – отползали на четвереньках, ложились на картонные подстилки, укрывались тряпьём. Лишь долговязый подросток в ондатровой шапке уже лежал на толстом одеяле, под старою шубой. Он обнимал маленького, прижимая к себе обеими руками.
Порфирий шагнул к ним, потом присел.
– Идём со мной, – сказал он маленькому с печалью и потянул его за руку. – Где родители твои?
– Нигде!
Малыш выдернул руку и захныкал вдруг, прячась под шубу:
– Нигде!.. Чего надо? Пристал… Нигде!
Подросток тем временем приподнялся, он шарил рукою по бетонному полу, рядом с одеялом.
– А ну, вали отсюда! – ломко прокричал он, замахиваясь на Порфирия гвоздодёром, и крупные глаза его сделались белыми.
Из глубины огромного подземного цеха, уходящего наклонно под металлический лестничный пролёт, слабо пахнуло трупом – не погребённым, иссохшим. И круглые дежурные часы высоко над дверьми вдруг ожили под слоем пыли. Они, огромные, застучали в полумраке оглушительно.
Дети подняли головы в недоумении. Но часы смолкли.
– Во, глюк! – удивился кто-то в полутьме.
И пухлощёкий малыш высунул голову из-под шубы.
– Ты, глюк, вали! – закричал он вдруг на Порфирия, взвизгивая и капризничая. – Вали отсюда, глюк!..
Перекрестившись, Порфирий побрёл к выходу. «…Милостивый! Прости мя, яко немощен есмь, – молился он духом. – Не разумею, как должно поступать… Ничего не разумею…»
* * *По дороге в котельную бродяга много плакал на виду у редких озабоченных прохожих. Потом останавливался пару раз, чтобы перевести дыханье, высморкаться, как следует, зажимая пальцем одну ноздрю, потом другую, и утереться рукавом хорошенько.
– Немощны, немощны стали, – сокрушался бродяга Порфирий. – Ослабли мы от прегрешений своих. И вот, стали всему покорные не по смирению – по неволе… Что делать нам дальше? Не разумею…